Черновик
Шрифт:
– Хотел. В действительности все иначе, чем на самом деле.
– Иначе, если воспринимаешь мир иллюзиями своего сознания. Ступай!
Середина сентября. Однако осень уходит далеко и надолго, безвозвратно почти. Редкие желто-красные листья еще держатся кое-где на понурых деревьях, а трава давно пожухла или вытоптана психами. Влажная глинистая почва со следами множества больничных тапок к утру подмерзает и становится ребристой, будто ее всю ночь бороздили танки. И по утрам скучный парк без танков кажется совершенно безлюдным. Смотреть на это грустно, но не тошно.
Новость, что он ночует
Раз в неделю профессор Гомберг приглашала его к себе на получасовую беседу, которую называла оздоровительной. Вольнолюбивая Грета была яростной поклонницей Фрейда, запрещенного в СССР, и не ограничивала себя постоянным цитированием знаменитого психиатра, но применяла психоанализ на практике. И изводила бесконечными расспросами о детстве, родителях, бабушке, предпочтениях в литературе, отношениях с другими пациентами психушки. Он был вынужден постоянно маневрировать в узком коридоре правильных, с точки зрения Греты, ответов. Порой ему казалось, что она не только помогает избавиться от психоза, но прививает чувство гордости за свою болезнь.
Однажды пожаловался, что не испытывает самодостаточности и целостности в нынешнем бытие своем. Грета отреагировала незамедлительно, будто ждала реплику:
– Фрейд полагал, как только человек начинает задавать себе вопросы о смысле и ценности жизни, он заболевает. – И принялась делать пометки в его истории болезни.
Через две недели, покончив «с детством, юностью и моими университетами», Грета принялась за настоящее и словно клещами вытягивала из него подробности недавнего прошлого, поражая порой знанием деталей, которые а'priori знать не могла. И все ближе придвигалась к теме пленных немцев-строителей и Накопителя-Носителя.
– Вы давно знакомы с Паскалем? – спросила Грета однажды и заметно напряглась. Чтобы уйти от ответа, он вытащил из памяти и процитировал Блеза Паскаля, знаменитого французского мыслителя: – «Люди безумны, и это настолько общее правило, что не быть безумцем тоже своего рода безумие».
– Средневековый Паскаль избежал вашей участи. Наша психушка ему не грозила никогда. И не только из-за удаленности во времени и пространстве. Я про Леона Паскаля, архитектора, пациента из отделения для буйных. Удивительный человек. – Грета остановилась, ожидая реплики. Не дождалась, вытащила новую папиросу, закурила и долго махала рукой со спичкой, стараясь сбить пламя.
– Он из обрусевших французов. Его дед служил учителем французского в пореволюционном поколении Демидовых, купцов и дворян, что обустраивали не только Урал, но почти всю Россию. Сначала при Петре I, потом при Екатерине II, Петре III. Впрочем, зачем вам это. Леон Паскаль попал к нам, помешавшись на каком-то документе-накопителе, якобы оставленном пленными немцами в подвалах Клиники, в которой вы… работаете. – Грета подошла к двери, выглянула в коридор, вернулась, уселась на край письменного
Он задвигался на стуле. Стал поправлять пижаму, чувствуя, как покрывается испариной лоб, Но по-прежнему молчал. Профессор Гомберг тоже держала паузу, но очень умело.
Он не выдержал и спросил: – А что милиция?
– Это прерогатива КГБ. Его вызывали туда, – она махнула ногой в стоптанном туфле в сторону потолка. – Беседовали. Теперь он наша креатура. Шизофрения с тенденцией к прогрессированию. Недавно перевели в отделение для буйных больных. Не хотите что-нибудь сказать?
Он не хотел и так заметно, что Грета отпустила его. И снова таблетки, и микстуры, порошки и физиотерапевтические процедуры. Эффективность последних вызывала у него усмешку. Тем не менее, лекарства и Гомбергов психоанализ давали свои плоды. Вернувшийся разум и ясная память напоминала снова и снова, как два психа в отделении для буйных насиловали его, привязанным к кровати. И публичное унижение, и злоба, и стыд требовали ответных действий и отвлекали от главного, хотя сказать, что – главное затруднялся.
А когда однажды утром два мужика в шапках из газеты – типичные дериваты – подошли в коридоре и стали молча теснить в дальний угол, не испугался, только спросил негромко: – Чего вам, придурки? – И не сильно удивился, будто давно ждал этого, и именно от них, когда сказали хором почти: – Дружков-то твоих, обидчики которые, сегодня переводят к нам в тихое. Паскаль просил передать. Двое их будет. Справишься?
– Как я узнаю их?
– Об этом-то чего беспокоиться? Сами и подойдут-то, чтоб представиться. – Ухмыльнулся один и поправил шапку. «Уральский Рабочий», – прочел он сбоку название газеты.
Они подошли на третий день, вечером, когда ожидание стало невыносимым.
– Ну, здорово, фраер! – сказал тот, что был массивнее и выше. – За тобой должок. Когда возвернуть собираешься-то? Помнишь, как испохабил нам веселуху? Али зависнуть хочешь на кувыркале и ждешь, чтоб снова силком? Привязанным-то больше нравится? Оно, конечно… и нам сподручнее. – Оглянулся на второго, похожего на заморыша с высокомерной гримасой, трудно натянутой на неожиданно крупное лицо.
Он молчал, наливаясь злостью, сдерживая рвущуюся наружу ярость, и тешил себя: «Сейчас я сделаю с ними такое, такое…».
– И не знал, что? И неожиданно заявил: – А че тянуть-то с должком. Дак щас прям и возверну. Не станем ночи ждать. Вам-то, вижу, не терпится.
– Ты че, прямо здесь-то? – спросил массивный и оглянулся на публику, прогуливающуюся в коридоре после ужина.
– Предпочитаете гостиничный номер, джентльмены? Как там у вас: «Тубанит он и бздит в мандраже».
Массивный сразу набычился, раскраснелся и, прижав его к стене толстым животом, заорал, перейдя на «феню». Потное, вонючее тело, словно грузовик давило все сильнее, мешая дышать. Он продирался сквозь блатной язык, так густо сдобренный матерщиной, что обычные человеческие слова почти не встречались. И с трудом понимал, что его друг, архитектор Леон Паскаль, давно заделался педом, и не ведет себя так паскудно, и оказывает услуги пушкой своей, что, как у танка, и прямой кишкой… и что сейчас самое время выйти в парк и поговорить, и решить все дела по-хорошему, потому как, если по-плохому – ему намного дороже встанет…