Черные Мантии
Шрифт:
С баронессой все обстояло иначе, и не потому, что в ее душе не звучал укоряющий голос, наоборот: укоряющий голос звучал в ней очень давно.
Однажды господин Шварц пребывал в долгой отлучке. Случилось это вскоре после рождения Бланш: семейная жизнь протекала спокойно, сквозь странную меланхолию молодой жены стало прорываться чувство – колыбель ребенка пробуждала в ней нежность. После отъезда мужа Жюли поспешила воспользоваться своей свободой: она тут же отправилась в церковь Сен-Рош и заказала заупокойную мессу, на которой присутствовала одна. Вернулась она сильно заплаканная и стала готовиться к путешествию. Мы знаем секрет ее неизбывной тоски: другой ребенок, оставленный на попечении кормилицы Мадлен, был отлучен от матери. Жюли не могла больше выносить разлуки, ей необходимо было увидеть сына. Господин Шварц не был еще ни бароном, ни миллионером, она
На чемодане был штемпель пакетбота, плававшего до острова Джерси.
Жюли не была ни ревнива, ни любопытна, она уважала право другого на свои тайны и воспоминания. Тем не менее она раскрыла чемодан с жадным интересом. В нем ничего не было, кроме запыленного конверта без марки, набитого какими-то бумагами. Но адрес на конверте был – он молнией ударил по глазам молодой женщины. Очнувшись от обморока, Жюли накинулась на пыльный пакет, словно на долгожданную добычу.
Весь день, закрывшись в своей комнате, она читала и перечитывала найденные бумаги, а вечером, бледная и изнеможенная, выехала к Мадлен. Своего сына она у Мадлен не застала: малыша украли через две недели после свадьбы Жюли с господином Шварцем. Кормилица рассказала ей о посещении Андре.
По возвращении в Париж она несколько месяцев не покидала свою комнату, а вышла оттуда бледной и опечаленной навсегда. Опытные врачи, пытавшиеся разгадать характер ее странного недуга, советовали господину Шварцу лечить жену развлечениями.
Пакет содержал всю серию бедных писем, доверенных Андре Мэйноттом банкиру, заскочившему на остров Джерси во время погони за несостоятельным должником. Трудно сказать, была ли забывчивость господина Шварца намеренным злом или простой небрежностью: мы знаем, что Андре, больше всего опасавшийся навести полицию на след Жюли, не выдал своего секрета. В этом случае, как и во многих других, поведение банкира было мутноватым: с одной стороны, виновен, а с другой стороны, не очень.
Первым обрел дал речи Лекок.
– Прострелить себе череп – недурная мысль, я не без уважения отношусь к этому акту. Когда мужчина делается похожим на мокрую курицу, пистолетный выстрел может разрешить его запутанные дела… Но это глупо.
Последнюю фразу он произнес не без торжественности. Господин Шварц сидел с опущенной головой.
– Любите вы свою жену? – спросил его Лекок.
Горе смягчает даже деловые сердца. Господин Шварц, поглядев на баронессу робко и умоляюще, ответил:
– Я люблю ее больше жизни!
– Если ваш муж, я имею в виду вот этого, – пояснил Лекок, – будет вынужден покинуть родину, вы последуете за ним?
– Да, – твердым тоном ответила баронесса.
Это слово заставило калеку, погруженного в раздумье, очнуться. Руки его, сжимавшие голову, раздвинули буйную шевелюру вправо и влево, и лицо Трехлапого, может быть, от странного освещения казалось мужественным и красивым. Глаза его были устремлены на баронессу, сидевшую напротив его окошка. Она откинула вуаль, и веки его дрогнули, как от потока слишком яркого света. Она была прекрасна неописуемо. Благородное лицо с чистым высоким лбом хранило выражение глубокой печали.
– Вы соглашаетесь не, ради меня, Джованна! – плаксивым голосом произнес господин Шварц. – Вы делаете это ради дочери.
– Ради дочери! – повторил Лекок. – Разумеется, ради дочери, но и ради себя самой тоже.
Она бросила на Лекока взор, заставивший его опустить глаза.
– Если бы когда-то речь шла об эшафоте, – произнесла она медленно и тихо, но с той интонацией, от которой каждый слог звучал криком, – клянусь, я была готова умереть вместе с Андре. Но ваши оскорбления мною заслужены, потому что я… я устрашилась тюрьмы, она была для меня страшнее смерти, я не смогла бы жить опозоренной!
По ее щекам медленно скатывались две слезы. В горле калеки застряло глухое рычание. Господин Лекок потер руки и воскликнул с видом человека, осененного внезапной идеей:
– Разговор у нас, конечно, получился тяжелым, но мы можем все-таки прийти к соглашению!
И, в ответ на вопросительные взгляды супругов Шварц, продолжал:
– Сегодня воскресенье… я думаю, ваш отъезд должен состояться с среду.
– Слишком рано! – запротестовал банкир.
– Мой сын должен быть надежно обеспечен, – поставила свое условие баронесса.
– У меня огромные капиталы, – напомнил господин Шварц. – И я никогда не делал ничего недозволенного. До этой беды…
– Значит, – прервал его Лекок, – мне придется начать все сначала и сделать кратенький
На этом месте Лекок внезапно прервался: на бледном лице барона появилась холодная улыбка – его атаковали с той стороны, с какой он чувствовал себя достаточно защищенным.
– Ну конечно! – воскликнул Лекок. – Время! Деньги! Мы двинулись ложной дорогой. Не таким языком разговаривают с ловкачами вашего типа! Считайте, что я ничего не сказал: господин Шварц чист с головы до ног! Куда подевался мой разум? Однако не забывайте, что имеется еще графиня Корона да этот шутник маркиз, не считая меня – тот, кто меня не слушается, должен со мной считаться. И к чему нам предположения! Когда речь идет о таких миллионах, как ваши, мысль о преступлении рождается сама собой. Что касается полковника, довожу до вашего сведения, что Черные Мантии вовсе не досужая выдумка, а шеф их… Впрочем, делам это не должно мешать. Любой банкир вправе манипулировать деньгами любого вора, даже если эти деньги сильно припахивают, но… Но подумайте о суде присяжных, старина! Это далеко не забавно. Вы знаете, почему собаки и волки терпеть друг друга не могут? Потому что они родственники. Собака – это неудавшийся волк. Мелкий торговец, измученный мечтой о недостижимых миллионах, вскормленный желчью и завистью, обиженный судьбой и скорбящий о попустительствах закона, вот этот маленький человечек – а таких много в командитных товариществах, делающих из собак волков, а из волков собак – вас погубит. Вы станете его вожделенной добычей. Он беден, мечтает о роскоши, если не о пороке, тем сильнее обрушится на вас его вынужденная и лживая добродетельность. Как только ему подадут вас для экспертизы, он мастерски разделает вашу шкуру своими когтями. Он сумеет обнаружить вину, которая есть, и ту, которую сам придумает. Ненависть сделает его проницательным и очень ловким: он наизобретает вам таких искусных мошенничеств, о которых вы, несмотря на немалый опыт, и понятия не имели. То, что будет ему не по зубам, он заляпает грязью. И поверьте мен, публика, которая о вас и слыхом не слыхала, наградит его громкими аплодисментами, потому что вас, миллионеров, не любят, Жан-Батист, попробуйте мне возразить, я не поверю!
Господин Шварц сидел с застывшим взглядом и повлажневшим лбом.
– Вас, миллионеров, не любят, – повторил Лекок, голос его, сухой и острый, действовал подобно рубанку, ловко снимающему стружку. – Люди маленькие вам не верят, удивляясь, что со сложенными руками можно зарабатывать такие огромные суммы; люди большие раздражаются, вынужденные терпеть возле себя ваши непромытые головы. Слабые вас боятся, потому что вы провоцируете дурные страсти, сильные вас презирают, потому что ваша мошна не служит ничему великому. Деньги для вас, алчных фанатиков, всего лишь средство делать новые деньги. И на смертном одре вы мечтаете о биржевых спекуляциях. Нищие проклинают вас, даже когда вы лезете к ним с благодеяниями. Богатые, настоящая знать, гнушаются скандальным шумом, производимым вашими экю. Люди средние судят вас с суровостью слепой и, вероятно, не совсем справедливой, вы все-таки приносите пользу общественному благосостоянию, но вы избавлены от налогов, и тот, кто от них задыхается, вас ненавидит. В дополнение ко всем прочим даже мошенники, видя в вас опасных конкурентов, сумевших пробраться наверх, питают к вам чувство ядовитейшей братской злобы. Итак, уважаемый господин барон, кроме меня, Лекока, имеющего свои резоны поддерживать вас до известной степени и не скрывающего своей корысти, в будущий четверг весь Париж разразится бурными аплодисментами, узнав, что бумаги ваши опечатаны и что разъяренная мордочка ревизора уже обнюхивает усердно вашу плантацию трюфелей. Я сказал все. Поступайте, как вам угодно: я умываю руки.