Черный сок
Шрифт:
Плечи у визгля, считай, отсутствуют; есть короткие наросты, откуда растут щупальца. Единственное место, за которое можно уцепиться, — это угол пасти: кожа тонкая, сухая, и пальцы не соскальзывают. Свободной рукой я вырезаю визглю глаз. Нож по самую рукоятку ушел в коническую глазницу. Мои губы и веки плотно сомкнуты. Лицо, руки и ноги горят от ядовитой слизи.
«Если хоть корешок оставишь, — говорила добрая горожанка Пратт, — монстр уйдет под землю и отрастит новые глаза».
Ну что ж, пусть визжит, пусть мечется, пусть бьется
Харроу-младший катается по земле, рыдая и дрыгая ногами. Сквозь едва разлепленные ресницы я вижу лишь мутный силуэт. Оттаскиваю его, ухватив за лодыжку, подальше от визгля, успевшего наполовину уйти в землю. Из глазниц у монстра лезет серая пена; он бьется в ужасных конвульсиях. Исполненная зубов пасть тоже начинает пениться, и визг переходит в булькающий хрип.
Мы с мальчишкой сидим на безопасном расстоянии. Визгль бурно умирает, воняя давленой улиткой. Мне совсем худо: кожа горит, в горле и в носу погано. Я плююсь — и не могу избавиться от ощущения, что внутренности наполнены горькой слизью.
Наконец визгль падает, выкорчевав из земли короткую ногу. Резиновые пальцы поджимаются в предсмертной судороге. Жутко прогнувшись напоследок, монстр оседает студенистой кучей.
Звенящее облако жуков-насосов вмиг покрывает поверженного визгля мерцающим панцирем. Я тоже облеплена жуками с ног до головы. А мальчишка только местами: шевелящиеся перчатки на руках да передник на пузе. А лоб перемазан пылью, оттого что я волокла его по земле. Нас обоих бьет озноб: первый признак отравления визглем.
— Отца утащили, — говорит он, стуча зубами.
Я киваю и сплевываю.
— М-мм… моего тоже.
— Он за мной в выгребную полез, а его сзади…
— Ты в выгребной яме прятался?
— Они не чуют, когда сидишь в дерьме. Думают, ты не человек, а дерьмо. Меня отец научил. Он сам прошлый раз так отсиделся. А в этот раз не успел… Ты знаешь, они зубами вот так хватают и подбрасывают, как собака обезьянца. — Его широко открытые глаза наполнены ужасом пережитого. — Я видел, как папа взлетел… Но он сражался до конца, и даже когда…
— Довольно! Я знаю.
Мамина юбка, вздувшаяся пузырем. Волосы, выскочившие из-под косынки. Отцовские инструменты, чертящие в небе красивые дуги: молоток, катушка, клещи, россыпь сверкающих медных гвоздей…
— …даже когда визгль его зубами: цап! — заканчивает мальчишка, показывая рукой, как сомкнулись зубы. Потревоженные жуки-насосы взлетают звонким хороводом.
Я отворачиваюсь. Можно, конечно, сидеть и скорбеть с ним за компанию. Верный способ завоевать сердце мальчишки: разделить его страдания, показать участие. Я не один раз наблюдала этот метод в действии, сидя на дереве у школьного двора.
Но я не стану так делать. Время моей скорби давно миновало. Те дуги, что описали в небе тела моих родителей, намертво вросли в мою душу, превратившись в часть меня, и уже не саднят, как свежая потеря мальчики.
Оставив его рыдать, я ухожу к ручью и тщательно, с песочком, чищу нож и отмываю лицо, руки и ноги. На коже уже взбухли язвы: поверхность онемела, но боль при нажатии отдается глубоко внутри. Хорошенько выстирав лохмотья, я одеваюсь. Мокрая ткань приятно холодит воспаленные участки.
По пути к дому Харроу я опять прохожу мимо мальчишки. Тот уже перестал рыдать, бедняжка, и лежит ничком, укрытый шевелящимся одеялом. На кухне среди разбросанной утвари я нахожу большой котел. Выволакиваю его во двор, водружаю на тележку. Заслышав шум, Харроу-младший поднимает голову и тупо наблюдает за мной. Я пытаюсь не обращать на него внимания, но мысли подсвечены маленькими теплыми сполохами надежды.
Из разбросанных по двору обезьянцев я выбираю три более-менее чистые тушки, на которых нет жуков, и кладу их в котел, предварительно ополоснув в ручье. В уцелевшей части огорода я выкапываю морковку, несколько картофелин, пару головок чеснока — и несу к котлу, отряхивая землю. Мальчишка неуверенно встает и топчется, не зная, что делать.
— Иди мойся, — говорю я. — Только не в пруду, а в ручье. Нужна проточная вода, чтобы смыть отраву. А потом мы уйдем.
— Куда?
— В город. Добрая горожанка Пратт рассказывала: в прошлый раз каждый принес еду, у кого что уцелело, и люди кормили друг друга. Потому что у многих не уцелело ничего. Этих обезьянцев даже одному тебе надолго не хватит.
Он смотрит на тележку с котлом, потом на меня. Я понимаю, что зря раскатала губки, помылась и шустро собралась. Надо было по-тихому юркнуть в кукурузу. Догадываюсь, что он сейчас скажет.
— Хорошо. Только знаешь…
Он мнется. Может, передумает? Нет, не передумал.
— Знаешь, ты иди отдельно. — Его взгляд скользит по котлу с обезьянцами. — Окружной дорогой, мимо свинарника или еще как. И чуть погодя. Ну, ты понимаешь…
Чего уж тут не понять. У него за спиной громоздится труп визгля. Один глаз укатился и лежит, облепленный жуками, среди останков собаки.
— Я знаю, ты спасла мне жизнь, и все такое… — говорит он, безуспешно пытаясь обратить все в пустяк.