Черный
Шрифт:
Я глядел прямо перед собой в пустоту и молчал. Он махнул им, чтоб ушли. Белая секретарша смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и меня жег мучительный, непереносимый стыд, точно я был раздет донага. Над моей душой совершили надругательство, и совершить его помог мой собственный страх, я это понимал. Мне было трудно дышать, я изо всех сил старался побороть волнение.
– Можно мне получить деньги, сэр?
– наконец спросил я.
– Посиди немного, приди в себя.
Прошло несколько минут, мои взбудораженные нервы немного успокоились.
– Черт,
– Я так радовался, что вы взяли меня к себе в мастерскую, - сказал я. Думал, буду учиться, поступлю в университет...
– Знаю, брат, - вздохнул он.
– Что ты теперь собираешься делать?
Я обвел кабинет невидящим взглядом.
– Уеду, - ответил я.
– Куда ж ты уедешь?
– На Север, - прошептал я.
– Может, и правильно, уезжай, - сказал он.
– Ты, верно, знаешь, я из Иллинойса, но даже мне здесь трудно... Вот все, что я могу для тебя сделать.
И он протянул мне деньги - больше, чем я заработал за неделю. Я поблагодарил его и встал, чтобы уйти. Он тоже поднялся, вышел за мной в коридор и подал мне на прощание руку.
– Да, брат, тяжело тебе здесь, - сказал он.
Я едва дотронулся до его руки, повернулся и медленно пошел по коридору; меня снова душили слезы. Я сбежал по лестнице, на последней ступеньке остановился и посмотрел наверх. Мистер Крейн стоял на площадке и тихонько качал головой. Я вышел на залитую солнцем улицу и, точно слепой, побрел к дому.
10
Несколько недель я был как в тумане. Я отупел и словно бы ослеп и оглох. Казалось, я даже перестал существовать. Я смутно понимал, что я человек, но чувства отказывались с этим согласиться. Чем больше проходило времени, тем меньше гнева я испытывал к людям, из-за которых лишился работы. Да они были как бы и не люди, а часть гигантской неумолимой машины, которую ненавидеть бессмысленно. Впрочем, одно чувство во мне осталось - мне хотелось драться. Но как? И поскольку я этого не знал, я ощущал себя вдвойне отверженным.
Я ложился спать измученный и вставал такой же измученный, хотя не трудился физически. Самое ничтожное событие волновало меня, и мои подавленные чувства выплескивались наружу. Я ни с кем не хотел говорить о своих делах, потому что знал: в ответ мне станут оправдывать поступки белых, а этого я слышать не желал. Я жил с огромной кровоточащей раной и старался уберечь ее от всяких прикосновений.
Но нужно было работать, потому что нужно было есть. Я поступил в кафе, и всю ночь, перед тем как выйти в первый раз на работу, я вел сражение с собой, говорил, что должен перебороть себя, что от этого зависит моя жизнь. Другие черные работают, как-то приспосабливаются, значит, и я тоже должен, должен, должен приспособиться и терпеть, пока но скоплю денег для отъезда. Я заставлю себя. Другие сумели, значит, и я смогу. Обязан суметь.
Я шел в кафе полный страха и решимости следить за каждым своим шагом. Когда я подметал тротуар, я останавливался, увидев футах в двадцати белого. Я мыл в кафе пол, терпеливо дожидаясь, пока белый пройдет мимо. Я тер бесчисленные стеклянные полки, то убыстряя, то замедляя темп движений, и ни одна даже самая мелкая деталь не ускользала от моего внимания. В полдень в кафе набилось полно народу, все теснились у стойки. Какой-то белый подбежал ко мне и крикнул:
– Бутылку кока-колы, быстро, парень!
Я дернулся и застыл, глядя на него. Он тоже глядел на меня во все глаза.
– Ты чего?
– Ничего, - сказал я.
– Тогда пошевеливайся! Чего стоишь, разинув рот?
Даже если бы я и хотел объяснить ему, в чем дело, я бы не смог. Таящийся во мне много лет страх наказания вконец измучил меня. Я весь извелся, сдерживая свои порывы, следя за своими словами, движениями, манерами, выражением лица. Сосредоточиваясь на самых простых действиях, я забывал обо всем остальном. На меня стали покрикивать, и от этого дело шло только хуже. Однажды я уронил стакан апельсинового сока. Хозяин позеленел от бешенства. Он схватил меня за руку и потащил в заднюю комнату. Я решил, что он будет меня бить, и приготовился защищаться.
– Я вычту его стоимость из твоей получки, черный ты ублюдок!
– вопил он.
Вместо ударов сыпались слова, и я успокоился.
– Конечно, сэр, - ответил я миролюбиво.
– Ведь это я виноват.
От моих слов он совсем разъярился.
– Еще бы не ты!
– заорал он.
– Я ведь никогда не работал в кафе, - бормотал я, понимая, что против воли говорю не то, что нужно.
– Смотри, мы взяли тебя только на пробу, - предупредил он.
– Да, сэр, я понимаю.
Он смотрел на меня и не находил слов от злости. Ну почему я не научился держать язык за зубами? Опять сказал лишнее. Слова сами по себе были невинные, но они, видимо, обнаруживали некую осмысленность, которая бесила белых.
В субботу вечером хозяин расплатился со мной и рявкнул:
– Больше не приходи. Ты нам не подходишь.
Я знал, в чем моя беда, но ничего не мог с собой поделать. Слова и поступки белых ставили меня в тупик. Я жил в мирке, а не в мире и мог понять движущие силы этого мирка, только сжившись с ними. Не понимая белых, я говорил и делал не то, что нужно. В отношениях с белыми я учитывал свое положение в целом, а их интересовало лишь то, что происходит в данную минуту. Мне приходилось все время помнить то, что другие считали само собой разумеющимся; я должен был обдумывать то, что другие ощущали нутром.
Я слишком поздно начал приспосабливаться к миру белых. Я не мог сделать услужливость неотъемлемым свойством своего поведения. Я должен был обдумать и прочувствовать каждую мелочь в отношениях между черными и белыми, исходя из всей совокупности этих отношений, и каждая мелочь поглощала меня всего без остатка. Стоя перед белым, я рассчитывал каждое свое движение, обдумывал каждое свое слово. Я не умел иначе. Мне не хватало чувства юмора. Раньше я всегда говорил много лишнего, теперь мне было трудно сказать что-нибудь вообще. Я не умел поступать так, как нужно было миру, в котором я жил. Этот мир был для меня слишком неустойчив, непредсказуем.