Чертополох
Шрифт:
— А где же ваш автомобиль? — спросила Софья Львовна, когда Никитин помогал ей сесть в извозчичью пролетку.
— В починке, — ответил Александр Викторович и в темноте весенней ночи тихонько вздохнул. Еще третьего дня, утром автомобиль был продан им за полцены и деньги проиграны.
Софочка нежно прижалась к его плечу и шепнула:
— Мы едем к вам. Сегодня я хочу быть вашей сиделкой… Хорошо?
Никитин молча отыскал в муфте и благодарно пожал узенькую теплую ручку…
В восьмом часу утра, — почти не спавший всю ночь Никитин, лохматый и полураздетый,
В голове его крепко сидела новая и, как ему казалось, спасительная мысль: покаяться Софочке, поставить ее в курс своего отчаянного положения и попросить у нее дня на два, на три что-нибудь из подаренных им бриллиантов, ну хотя бы серьги и браслет.
«За серьги в закладе дадут не меньше тысячи, да за браслет рублей восемьсот, — соображал Александр Викторович. — За уплатой Бардымову, швейцару и Никанору, останется еще сумма, на которую, при осторожности, можно будет отбить в два вечера половину всего проигрыша»…
Заглядывал за японские ширмочки, на розовую, свернувшуюся калачиком и сладко похрапывающую Софочку, вспоминал ее вчерашние горячие и, как ему казалось, искренние ласки и отвечал себе: «Согласится. Она хорошая, добрая»…
Отходил к окну, закуривал новую папиросу и снова сомневался.
«Нет, — думал он. — Ни за что не даст».
И снова Никитин шагал из угла в угол.
Солнечные лучи заглянули в окна, скользнули из-под тяжелых малиновых занавесей и засмеялись на зеркалах и позолоте картинных рам.
Отель просыпался. За дверью, по толстому мату коридора забегали лакеи. Где-то задребезжал звонок телефона. В дверь номера постучали.
«Опять телеграмма…» — подумал Никитин, с горькой улыбкой. Подошел к двери, отпер и отшатнулся в ужасе, с широко раскрытыми глазами…
На пороге стояла его жена, Лили, побледневшая и чуть-чуть похудевшая, но радостная, сияющая ласковой и милой улыбкой, протягивала к нему руки и говорила:
— Злой, недобрый!.. Забыл меня совсем. Забросил. Я ждала, ждала и не вытерпела… Гадкий!.. Милый!..
1914 г.
Ночные звоны
Никанор Демидович умирал долго и не торопясь. И то сказать, — от больших тысяч, из собственного каменного дома, кому же хочется в сырую могилу? Соседний гробовщик сапоги износил, ходивши и утром, и вечером за справками к дворнику. А все домашние прямо извелись. Третьи сутки лежит, не открывая глаз и бессловесный, пищи и воды не принимает, только хрипит.
Монашенка из подворья, мать Юлиания, давно уже на кухне сидит, пьет чай и закусывает. И узелок с псалтырью и желтыми свечками лежит неподалеку, а кто знает, скоро ли еще он понадобится? Доктор еще вчера поутру сказал, что больной безнадежный, да, ведь, докторам-то поверить, тоже…
Экономка Мироновна которую ночь уже не спит, все думает:
«Хорошо, как не встанет… Хорошо, если это уже конец… А что, если и доктор врет, и гробовщик понапрасну ходит? Все ключи у нее, вчера еще из-под подушки больного достала, все теперь в ее власти, да как бы не было повороту. Помнит она такой же случай: года три тому назад вот так же слег Никанор Демидович, тоже не пил, не ел, и тоже два доктора ездили и рукой махнули, а он через неделю и встал. Похудел, да пожелтел, да еще злющей стал вдвое, только и всего… И полный отчет потребовал, до последней копеечки, и старшего дворника прогнал. Да. Вот и девчонка тоже: сидит у себя, книжку читает, а уши поди навострила, слушает. Как бабы завоют, так она и выскочит, а уже при ней какая же работа. Даром, что тихоня, а знает, где и что… И опять же — наследница…»
Мироновна кривит в усмешку тонкие губы и снова думает и вздыхает так протяжно и громко, что мать Юлиания спешит утешить:
— Никто, как Бог, Его воля… Никто бо не весть ни дня, ни…
— Ладно уже… — перебивает ее Мироновна. — То-то и оно: не весть!.. Вам бы, матушка, спать пора… Ложились бы с Богом, а в случае чего — разбудим. Ваше от вас не уйдет…
Мироновна, сердито хлопнув дверью, выходить из кухни. Едва слышно шуршат по паркету войлочные туфли, и в полутемных комнатах, освещенных одинокими лампадками, медленно движется длинная тень высокой и худой старухи.
У притворенных дверей в спальню Никанора Демидовича Мироновна останавливается и слушает. В груди и горле Никанора Демидовича по-прежнему хрипит и булькает. В щелку двери видна широкая кровать и огромное тучное тело больного, закрытое шерстяным полосатым одеялом. На смятой подушке тускло блестит лысина Никанора Демидовича. Глаза его закрыты, и прямо в потолок уставилась седая, всклокоченная борода и длинный, заострившийся клювом нос.
Смотрит Мироновна на хозяина и слушает хрипы его, словно по ним разгадает она свою загадку: встанет или не встанет?
«— Мне страшно… Ваши глаза, маркиз, ослепляют меня своим блеском… Заклинаю вас Мадонной, пощадите меня!
— А вы меня щадили? В вашем сердце нашлась ли хотя капля сострадания?..
— Ах!..
Графиня Эльвира, более бледная, чем ее батистовый пеньюар, в изнеможении падает в глубокое кресло и опускает на глаза длинные шелковые ресницы.
Маркиз одним прыжком эластичного тигра подскакивает к окну, в течение секунды пристально всматривается в ночной мрак и делает рукой быстрый, как молния, знак своим сообщникам. Тяжелые шаги хрустят по гравию и две тени…»
Маленькая керосиновая лампочка под бумажным абажуром гаснет. Сливаются буквы, и путаются строчки романа. Феня трет покрасневшие глаза и сердито дует в стекло лампы. Длинная и узкая, как вагон трамвая, комната теперь освещена лишь маленьким красноватым огоньком лампадки и узенькой полоской света из топящейся в углу круглой печки.
Феня потягивается, зевает и ложится ничком на кровать, уткнувшись носом в подушку и выставив острые локти. Худенькая, узкоплечая девочка, малоподвижная для своих пятнадцати лет, печальна и молчалива, как все в этом доме.