Чёртовы куклы
Шрифт:
– Да ведь, признайся, и тебе здесь скучно... Ты скучаешь?
– Очень скучаю, мой милый Пик, и потому я был бы очень счастлив, если бы ты и твоя будущая жена не отогнали меня, старика, от своего обеденного стола и от вашей вечерней лампы. А уж потом я буду желать вам спокойной ночи.
– О, конечно, это так и будет! Это непременно так и будет! Мы с тобой не расстанемся и будем жить все вместе. Мы уже об этом говорили. Пеллегриночка тебя очень почитает. Она пренаивное дитя: она сказала, что она меня "любит", а тебя "уважает", и сейчас же вскрикнула: "Ах, боже мой! я не знаю, что больше!" Я ей сказал, что уважение значит больше, потому что оно заслуживается, и указал на её чувства к отцу, но она пренаивно замахала
– "В каком смысле?" - "Я не могу переносить, для чего от него бобковою мазью пахнет".
– "Какие пустяки!" - "Нет, говорит, это не пустяки; мать тоже никак не могла привыкнуть: она правду ему говорила, что он "не мужчина".
– "Что же он такое?" - "Мама его называла: губка! Фуй!" - "Чем же это порок?" - "Да фуй!.. мне о нём стыдно думать!" Ты вообрази себе этакую своего рода быстроту и бойкость в нераздельном слитии с монастырскою наивностью... Это что-то детское, что-то как будто игрушечное и чертопхайское... и, главное, эти неожиданные сюрпризы и переходы, начиная от букана до мужчины и до не-мужчины... Ведь всё это видеть, всё это самому вызвать и наблюдать все эти переходы...
– Что и говорить!
– перебил Фебуфис.
– Во всём этом, без сомнения, чувствуется биение жизненного пульса.
– Да, вот именно, биение жизненного пульса.
И ему было дано вволю испытать на себе в разной степени биение жизненного пульса. Одно из высших удовольствий в этом роде он узнал в самый блаженный миг, когда после свадебных церемоний остался вдвоём с прелестною Пеллегриной. Случай был такой, что Пик совершенно потерялся, убежал в холодный зал и, прислонясь лбом к покрытому изморозью оконному стеклу, проплакал всю ночь. В этом же положении спасла его утром его молоденькая жена: она подошла к нему с своим невинным детским взглядом в утреннем капоте новобрачной дамы, положила ему на плечи свои миниатюрные ручки и, повернув к себе этими ручками его лицо, сказала:
– Мой друг, ведь я не раздевалась...
– Мне всё равно!
– ответил спешно Пик.
– Нет... не всё равно.
У Пика кипела досада, и он ответил:
– Я говорю вам: это мне всё равно!
– А я... я себе этого даже и объяснить не могу...
– Себе!
– Да.
– Даже себе не можете объяснить?!
– Вот именно!
– Это становится интересно.
– Я помню одно, что я дежурила в комнате у начальницы, и он неслышно взошёл по мягким коврам, и... он взял меня очень сильно за пояс...
– Чёрт бы вас взял с ним вместе!
– Но я не раздевалась и только была совсем измучена... и я больше ничего не знаю... я ничего не помню...
– Не помните!
– Да, я затрепетала...
– Затрепетала!
– Да, затрепетала... мы так воспитаны.
– Вы очень оригинально воспитаны... Ничего не понимаете...
– Да... не понимала, а теперь мне дурно.
Пик хотел её оттолкнуть, но вместо того принял жену под руки, отвёл её в спальню, помог ей раздеться и сказал:
– Раз всё было так, то это предается забвению.
Она в полузабытьи, с глазами, закрытыми веками, слабо пожала его руку.
– Но только мы уедем отсюда. Здесь им везде уж слишком полно.
– Как ты хочешь, букан, - прошептали милые, детские уста Пеллегрины.
Пик улыбнулся и стал целовать их и повторял:
– Мы от него уедем, уедем, букашка!
– Да, уедем, буканчик, - отвечала Пеллегрина, - только не надо ничем тревожить папу.
Пик все позабыл и растаял в объятиях своей наивной жены.
Букан и букашка были счастливы. Равновесие в их жизни нарушалось только одним сторонним обстоятельством: отец Пеллегрины, с двадцати лет состоявший при своём семействе, с выходом дочери замуж
По его значению в военном мире, внутренний Шер довёл об этом до сведения герцога, а герцог, встретя его в парке, спросил:
– Ты танцуешь?
– Виноват, - отвечал генерал.
– Отчего ты это вздумал?
– Рано женился и ничего не испытал в молодости, ваша светлость.
– То-то! Смотри, чтоб этого не было.
Почтенный воин дал слово своему повелителю, но не в силах был этого слова выдержать: молодая компания опять увлекла его в опасное сообщество, где он нарушил своё обещание: он пил и танцевал, и, делая ронд в фигуре, вдруг увидал перед собою внутреннего Шера... Генерал сейчас же упал и переломил себе хребет, а когда пришёл на мгновение в себя и сообразил, что об этом узнает герцог, то тотчас же тут и умер на месте преступления. Внутренний Шер тихо перенёс героя ночью в его жилище и утром доложил герцогу. Герцог слушал начало доклада в гневе, но потом был тронут поступком генерала и сказал:
– Он хорошо кончил!
Затем вышло распоряжение, чтобы молодых людей посадить под арест, танцорок высечь, а усопшему сделать погребальный церемониал по его заслугам и произнести над его гробом глубоко прочувствованное слово.
Всё это было исполнено, и герцог сам был тут, сам окинул взором церемонию, сам выслушал слово и даже приткнулся рукою ко гробу некогда храброго человека, а потом с чувством пожал руку его дочери. Факт этот целиком перешёл в историю народа.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Траур, который надела по отце Пеллегрина, до того шёл к её грациозной, лёгкой фигурке и пепельной головке, что Фебуфис, пребывавший долгое время в тяжёлой и беспросветной хандре, увидав её, просветлел и сказал:
– Знаете ли, я очень хочу написать ваш портрет.
Пеллегрина, как женщина, с удовольствием чувствовала обаяние, которое её красота произвела на знаменитого, по общему мнению, друга её мужа, и ничего не имела против осуществления его артистического желания. Пик одобрял это ещё более.
– Это тебе пришла счастливейшая мысль, - восклицал он, - это обоих вас займёт, и тебя и её заставит прогнать от себя тяжёлые мысли.
Портрет был начат во весь рост на большом холсте, где нашли место для своего расположения все любимые вещи в будуаре Миньоны.
Фебуфис после продолжительной апатии и бездействия взялся за работу с большим рвением, и портрет Пеллегрины обещал превзойти портрет, написанный Фебуфисом с герцогини для кабинета герцога. Это обстоятельство заключало в себе даже нечто щекотливое и заставляло Фебуфиса производить работу не в мастерской, а в будуаре Пеллегрины. Он приходил к ней в своём рабочем лёгком костюме - в туфлях, сереньких широких панталонах и коричневой бархатной куртке. Она позировала перед ним стоя и, утомясь, отдыхала на широкой оттоманке, а он переносил её девственные черты на полотно и нечто занес нечаянно в своё сердце, начавшее гнать кровь в присутствии жены друга с увеличенною силой. Он стал неровен и нервен, - она это, кажется, замечала, но оставалась во всегдашнем своём беспечном, младенческом настроении, и даже когда он однажды сказал ей, что не может глядеть на неё издали, она и тогда промолчала. Но уж тогда он бросил кисть и палитру и, кинувшись к ней, обнял её колени и овладел ею так бурно, что она совсем потерялась, закрыла лицо руками и прошептала не раз, а два раза: