Четвертый Дюма
Шрифт:
Было из-за чего переполошиться старому кирасиру. Сорок лет он не видел родной Франции, а теперь сама Франция должна была пожаловать к нему в гости, на берег Волги, о существовании которого, возможно, и не подозревала, — французы всегда были не в ладах с географией.
К тому времени я уже порядком поднаторел во французском языке и за трое суток, не отрываясь, проглотил «Трех мушкетеров», после чего ходил как ошалелый. Понял я в этой книге не все, миледи и кардинал говорили чересчур высоким стилем, но главное все же уразумел. Неужели я увижу живого автора книги, которая так распалила мои чувства, что во время скачки по степи я все время представлял себе, что я — Д’Артаньян! Жалко, что здесь, среди калмыков, нельзя было найти остальных товарищей-мушкетеров. Братья мои были еще малы, и никакая фантазия не могла превратить их в Атоса и Арамиса, и не было среди калмычек той, которая могла бы заменить мне мадам Бонасье. Только рослый и грузный Шарль Иванович с его веселым и беспечным характером напоминал великана Портоса. Как и Портос, Шарль Иванович, бывало, разозлится из-за пустяка, припомнит пару сержантских словечек, обрушит гром с молнией на голову калмыка, но тут же успокоится. А Резу Алиевича, эконома, я отождествлял с Бонасье. Он тоже любил нашептывать на ухо Шарлю Ивановичу, ябедничать на меня, на отца и на Юрку-повара, а про калмыков и говорить нечего — он даже запомнил их всех по именам, чтобы легче было ябедничать. Хорошо, что Шарль Иванович не обращал особого внимания на его паскудства. Ну, просто вылитый Бонасье, будто господин Дюма с него писал своего героя. Мне также
Так вот, целый месяц мы жили в страшном волнении. Реза Алиевич в саму Астрахань съездил и привез на волах морской гальки, эту гальку мы насыпали перед парадными воротами усадьбы, чтобы она скрипела под колесами экипажей. Отец со своими калмыками выгреб из конюшен весь навоз, они утоптали землю внутри; запаха, конечно, вывести не удалось, но конюшни стали действительно графскими, так что самому графу не узнать. Комнаты во всем доме проветрили, калмычки натирали дубовые паркеты, мели, скоблили, чистили, в спальнях застлали свежее белье. Шарль Иванович освободил крыло, в котором проживал сам, оттуда выволокли мусор, скопившийся за сорок лет, и приготовили комнаты для гостей, а мы с Шарлем Ивановичем перебрались во флигель. Гостей ожидалось не менее сотни. Для их слуг в реденьком парке поставили огромный шатер и сбили нары, потому что слуги были капризные — не хуже господ и на полу спать не желали. Большая затеялась суета и суматоха, будто ехал сам государь-император Александр Николаевич. Старались даже пуще, чем для царя, особенно Шарль Иванович. Ай да господин Дюма — написал одну книжку и сравнялся с царем и богом. Вот что значит талант! Это я еще тогда уразумел своим мальчишеским умом.
Ладно, приготовились мы встречать гостей. Даже у калмыков осмотрели одежду, и тем, у кого что было сношено до дыр, выдали обновы. Реза Алиевич свез в Астрахань все лисьи шкуры и вернулся с новыми шапками. А для калмыка шапка — самая большая гордость, отбери у него шапку — он такой крик поднимет, что хоть уши затыкай; они даже спят в своих шапках.
Уже три дня все готово, выметено, вычищено, кухня сияет чистотой, повар Юра расхаживает в высоком белом колпаке, наша Геника — чем она хуже — тоже в белом чепце. Мать моя Цветана, увидев ее, чуть не заплакала: «Ох, чадо мое, за что же тебя так изуродовали!» Но говорила она это зря, Генике с ее черными изогнутыми бровями очень шел чепец, в нем она стала похожа на княгиню, в графском крыле дома я видел на картине такую княгиню еще времен царя Петра. Помню, я тогда же сказал себе: «У всех есть княгини, только у нас, болгар, нет», — и мне стало не по себе. Хоть я и родился в России, но везде ощущал себя болгарином и сливенцем. Ох, и живучи дедовские корни, скажу я вам.
Наконец настал великий день. Было это в конце июня. Калмык, которого мы поставили караулить на крыше правого крыла, затрубил в воловий рог. Шарль Иванович уже три дня не снимал своей парадной формы, что-то вроде гусарской куртки с галунами и высокой меховой шапки с трехцветной французской кокардой (он носил эту кокарду с позволения графа). Он выбежал из флигеля, принялся кричать по-русски и по-французски, приставил к глазу военную подзорную трубу и долго шарил пристальным взглядом по степи, пока не заметил, что на горизонте вьется пыль столбом, — видно, приближалось много всадников и экипажей. Отец выстроил своих калмыков, все они сияли улыбками до ушей из-под новеньких шапок. Реза Алиевич вышел в парадном полосатом халате, в котором походил больше на арестанта, чем на эконома, — да в тюрьме-то ему было и место — и выстроил домашних калмыков напротив конюхов. Вперед вытолкнули Генику, сунули ей в руки поднос с хлебом-солью, позади нее встали мои меньшие братья в тонких вышитых рубашках, — ведь я, кажется, уже говорил, что мать моя Цветана в пору беременности только тем и занималась, что вышивала рубашки болгарскими узорами. Оглядел я их, и гордость меня охватила, — такие они чистенькие, бодрые, волосы причесаны, сразу видно, быть им молодцами. Мы с Шарлем Ивановичем и отцом выкатили починенную и заново покрашенную карету графа, карету графини и дрожки Шарля Ивановича, которые были подбиты досками, потому что к тому времени господин управляющий весил побольше ста ока, и помчались галопом в степь встречать дорогих гостей.
Подъезжаем туда, где вьется пыль, и видим: мчатся не меньше двадцати карет, полных народу, а еще человек двадцать господ и пять-шесть дам трясутся верхами на конях, взятых в украинских имениях графа. Подъехали мы, остановили наши кареты, слезли и вытянулись по стойке «смирно», плетка к ноге, как и полагается графским кучерам. Граф Кушелев-Безбородко тоже вышел из кареты и направился к нам по пахучей цветущей степной полыни вместе с рослым кудрявым господином с большими седыми усами. С Шарлем Ивановичем они обнялись и троекратно расцеловались, они любили друг друга, хотя в молодые годы и были соперниками в любви. Мы с отцом поклонились графу. Тогда граф взял высокого господина под руку и сказал Шарлю Ивановичу: «Вот тебе, Шарлуша, твой знаменитый соотечественник, господин Александр Дюма Давид де ла Паэтри, которого знает вся Европа и весь мир и слава о котором дошла даже до России-матушки». Шарль Иванович затрепетал, прослезился и хотел было поцеловать руку рослому господину, но тот ее отдернул и обнял старого кирасира. «Я слыхивал, шер месье и мон компатриот, что вы были солдатом Великой армии. Я же — сын такого солдата. Мой отец, Тома Александр Дюма, царство ему небесное, был генералом Наполеона». — «Знаю, знаю, господин Дюма, я все о вас знаю и горжусь вами, хотя именно здесь, в России, наш несчастный император…» — «Не будем сейчас поминать об этом, — прервал его господин Дюма. — Теперь другие времена, мы с Россией друзья, что было, то прошло…»
Шарль Иванович несколько успокоился и представил гостю нас с отцом. Говоря обо мне, он заметил, что этот жен гарсон будет его личным кучером на все время его пребывания в имении графа. Господин Дюма окинул меня взглядом синих прищуренных глаз и явно одобрил мою выправку, а услышав от Шарля Ивановича, что я к тому же понимаю французский язык и ему не придется объясняться со мной жестами, остался бесконечно доволен и даже спросил по-французски, как меня зовут. «Петруха, вотр экселанс, Пьер ан франсе!» — отрапортовал я, как учил меня Шарль Иванович, и щелкнул каблуками с большими казацкими шпорами. Господин Дюма усмехнулся и похлопал меня по плечу. «J’esp`ere que nous allons devenir de bons amis»[4]. Ничего восхитительнее я и представить себе не мог — чтобы человек, который написал «Трех мушкетеров», стал другом мне, болгарскому пареньку и уроженцу сливенского края! Нет, все-таки случаются чудеса на свете!
А потом началось такое, что словами не опишешь. Таких торжеств графская усадьба еще не видывала. Каждый день накрывались столы на полсотни человек, гостями были все князья и графы, все самые красивые русские сударыни и барышни, черную и красную икру поглощали килограммами, в графском обозе обнаружилось триста ящиков французского шампанского, специально выписанного из руанских погребов, и это шампанское лилось рекой, даже мы, кучера, его отведали и все ходили пьяные. Повар Юра с ног сбился, готовя по французским рецептам подстреленную господами мохнатую и пернатую дичь, благо граф привез с собой из Москвы и Петербурга еще троих поваров и семерых поварят и стряпух, не то бы наша Геника непременно надорвалась, потому как в это время носила ребенка. Гость оказался большим обжорой, как говорила моя мать Цветана, поставишь перед ним целого кабанчика — всего проглотит и глазом не моргнет. Это и по нему было видно, живот у него уже выпирал из-под сюртука, и он вечно ходил расстегнутый, а к концу своего пребывания в имении раздобрел пуще самого Шарля Ивановича. Но это вовсе не мешало ему танцевать, веселиться до утра и вертеться возле каждой юбки, к тому же, как я заметил, не без успеха. Он мне понравился, веселый был человек, ужасно любил хвалиться, это верно, но не делил людей на графов и кучеров, для каждого умел найти доброе слово и по всякому поводу рассказывал бессчетное множество веселых историй, от которых барышни заливались краской. Когда я возил его в степь смотреть охоту на лис (это стало его любимым развлечением, по причине толщины сам он ездить верхом не мог, а только смотрел), так он, бывало, как начнет подпрыгивать да кричать калмыкам: «Браво!», — карета с трудом выдерживает. Сначала я возил его в карете графини, но это был дамский экипаж, легонький, и мы его пересадили в графскую карету, да к тому же закрепили ободья. Эта карета прослужила весь срок пребывания Дюма у графа, а когда гости уехали, ее тут же подарили астраханским цыганам. Со мной господин Дюма держался не как со слугой, а как с равным, особенно после того, как узнал, что я родом из Болгарии, которая еще стонет под османским рабством. К порабощенным народам он, подобно другу своему Гюго, испытывал самую искреннюю симпатию, это я понял уже позже, когда мы с ним вместе были в Италии и помогали Гарибальди. Но об этом после.
Праздник продолжался двадцать дней. Каждый день господин Дюма придумывал что-нибудь новое, по его воле мы ездили в дельту Волги смотреть, как ловят белугу и вытаскивают из нее черную икру. Потом ему захотелось стрелять дроф и бекасов, и мы на челне переправили его на самый крайний левый рукав реки, где он провел трое суток и настрелял множество птицы. Наконец он взялся с графом и двумя князьями играть в преферанс и все ночи напролет проводил за карточным столом. Граф проиграл ему пятнадцать тысяч рублей, но господин Дюма не пожелал их взять. «Лучше, — говорит, — дай мне Петруху, я его увезу в Париж. Хочу, — говорит, — чтобы у меня на козлах сидел русский кучер, пускай все лопнут от зависти — и мой сын, и Гюго, и Готье, и этот неуживчивый барсук Флобер». Граф, который, между нами говоря, хоть и был человеком прижимистым, на сей раз согласился. Жаль ему было отдавать меня, но деньги-то дороже! Узнав об этом, барышни всплакнули — привыкли они, чтобы Петруха катал их по степной шири на пикники да возил на астраханский базар. Но разве можно отказать гостю! Пуще прочих огорчился Шарль Иванович. Кто теперь будет чистить ему трубки, кому он станет теперь рассказывать о былом долгими зимними вечерами, когда ветер свистит в трубе. А вот отец легче согласился, сам он в своем походе на восток дошел до Волги-матушки, почему бы сыну его не отправиться на запад, в Париж, который, сказывают, немалый город. Мать же, узнав об этом, ходила как больная. Я был ее любимцем. Панайот остался в Бессарабии, Яна — в Нижнечирской, если и я теперь уеду в далекий Париж, ни одного сына рядом с ней не останется. Для чего же она их рожала, для чего мучилась. Но кто станет обращать внимание на материнские слезы, мать нужна человеку до тех пор, пока он не выучится ходить. Мне загорелось ехать в Париж, да и господин Дюма, как я уже сказал, был ко мне благосклонен, и жилось бы мне у него не худо, деньги вокруг него лились рекой, и счета он им не знал. А раз ему хватает, то и на мою долю останется.
Наконец и преферанс господину Дюма наскучил, и он пожелал повидать настоящую Калмыкию, что простиралась к югу от имения графа, от дельты и до ногайской степи. Граф был приятелем самому калмыцкому хану, которому покойный император Николай Павлович даровал титул князя, и звался он князь Тюмен. Запрягли мы снова кареты, которых уже порядком поубавилось, потому что многие гости графа, особенно писатели и музыканты, не выдержали каждодневных попоек и разъехались, хоть самые заядлые выпивохи и картежники во главе с атаманом астраханских казаков Беклемешевым остались — грешно отказываться от дармовщины, к тому же прибыл гость из самой Франции, да какой гость, такое случается раз в сто лет, тут только знай не зевай! Так вот, не то на пяти, не то на шести каретах мужской компанией (дамы не пожелали скитаться по Калмыкии) мы отправились на юг. Ехали четыре дня, а на пятый смотрим — впереди десяток шатров, как на ярмарке. Князь Тюмен имел богатые княжеские палаты на берегу Волги, да еще с многочисленным гаремом, но пожелал встретить гостя по обычаям своего народа, посреди истинной калмыцкой степи, показать ему свои стада, которым счету не было и которыми он весьма гордился, ведь в жилах у него текла калмыцкая кровь.
Так вот, подъезжаем мы к шатрам, а навстречу выходит князь, наряженный в парадную ханскую одежду, весь в серебре и в золоте, да еще и ордена надел, которыми наградил его Николай Павлович. И походил он больше на циркача, чем на князя. Господину Дюма он подарил старинную калмыцкую кривую саблю, всю усыпанную бриллиантами. Если такую саблю продать, господину Дюма хватило бы денег на год привольной жизни в Париже. Видно, не так это плохо — быть писателем. Онкль Саша (как мы все его уже называли) от умиления прослезился, вытащил саблю из ножен и поцеловал ее — на такие жесты он был мастер. Как увидели это калмыки, подняли его на руки и понесли к ханскому шатру, всем шатрам шатру, в котором прямо на земле была расстелена длинная скатерть, а на ней — богатый обед: бараны, жаренные на вертеле, конские окорока (которые считаются у калмыков большим деликатесом), плов, кобылье молоко, самогон из кумыса (противное питье, между нами говоря). Хан довольно складно говорил по-французски. Он познакомил онкля Сашу со своей последней женой, которой было восемнадцать, в то время как самому ему стукнул седьмой десяток. Это была азиатская красавица с раскосыми черными, как маслины, глазами и жемчужными, мелкими, как у хищника, зубками. Онкль Саша, увидев красавицу среди множества мужчин, начал обхаживать ее, раздаривать комплименты и целовать ручки, и хан нахмурился. Наш граф понял, что это не к добру, и потому подошел к господину Дюма, оттащил его от красавицы и усадил на медвежью шкуру по ту сторону скатерти, откуда тот мог лишь издали любоваться хозяйкой. Тут начался пир, хан принялся хвалиться, что у него пятьдесят тысяч коней, тридцать тысяч верблюдов, одиннадцать тысяч шатров, что у него двести семьдесят ходжей и имамов, которые умеют читать Коран, а если и не умеют, то зато могут играть на цимбалах, разных дудках и трубах и даже на морских раковинах и каждый вечер веселят сердце хана и его новейшей избранницы, помимо которой у него еще сорок жен. При этом музыканты подняли невообразимый шум, которым нам пришлось наслаждаться, пока тянулось время обеда, так что мы даже малость оглохли. Набив до отвала желудки кониной и кобыльим молоком, по знаку хана мы вышли из шатра, поднялись на деревянный помост, устланный коврами, и уселись там по калмыцкому обычаю, подобрав под себя ноги; мне пришлось проделать это вместе с князьями и графами, ведь я уже был личным лакеем онкля Саши и ни на шаг не отходил от него. Потом затрубила труба и начались состязания и народные калмыцкие игры, которыми хан хотел ошарашить гостя — он тоже был не дурак похвастаться. В скачках участвовало пять тысяч коней, а хан еще извинился, что так мало, дескать, его люди не сумели собрать больше по степи, за что завтра же будут биты плетьми. Поди толкуй с калмыком! Скачки выиграл мальчишка лет тринадцати, весь коричневый, как кофейное зернышко. Хан подарил ему жеребчика из лучшего табуна и шелковый полосатый халат, какие калмыки особенно ценят, — коли явишься в таком халате к малорослым кривоногим степнякам, с головы до пят одетым в меха, примут тебя, как какого-нибудь графа. Потом начались скачки на верблюдах, от которых онкль Саша пришел в дикий восторг, он чуть не подавился восклицаниями, хорошо, что я сидел у него за спиной и вовремя стукнул его пару раз по обширной спине, так что все обошлось. Потом калмыки и калмычки стали плясать и подняли пылищу, уж на что онкль Саша был ненасытен к зрелищам, а тут удалился в шатер, отведенный ему для отдыха. Хозяева подметили его слабость к прекрасному полу, и в шатре его ждала шестнадцатилетняя красавица, стыдливо опускавшая глаза долу, но имевшая такие пышные формы, что стыдиться ей явно было нечего. Однако онкль Саша так устал и до того налакался отвратительного кобыльего питья, что только улыбнулся ей, погладил по щеке и повалился на медвежью шкуру, которая была услужливо расстелена в глубине шатра. Стянул я с него сапоги, укрыл его, и тут гляжу — калмычка стоит и ждет, а в стыдливых глазах молнии сверкают. Вот и пришлось мне постараться вместо великого писателя, и старался я до самого вечера, пока господин Дюма блаженно похрапывал на медвежьей шкуре.