Четыре брода
Шрифт:
— Паскуда! Каков отец, таков и сын, из черта черт и вылупится.
И вдруг на жидкую синьку Степочкиных зенок наползла сизость злости.
— Замолчи, горластая!
Он отступил, сорвал с плеча винтовку. Одарка вскрикнула, отскочила к воротам. Прогремел выстрел. На придорожной вербе застрекотала сорока и, теряя перья, начала падать на землю.
— Вот, запомни: первый раз бью по стрекотливой, а второй — по горластой! — угрюмо поглядел на женщину, повернулся, хлопнул калиткой и подался догонять отца, который видел и заигрывания, и гнев сына.
«Степочка у власти…»
XXIV
Если
Неведомо почему обер-ефрейтор во вверенном ему селе и до сих пор держит полицейскую стражу под куполом колокольни. Чего он боится, если немцы, как заверяет радио, уже подошли к Москве? Полицаям на колокольне тоскливо до чертиков: там не с кем перемолвиться словом, негде размять ноги, нельзя и в дурака сыграть, и чарку выпить, чтобы не схватить от обер-ефрейтора резиновой дубинки. Единственное развлечение — семечки. Потому на окружающих огородах и откручены головы чуть ли не у всех подсолнухов. Если же какая-нибудь хозяйка поднимает шум, ее сразу успокаивают Терешковым словом:
— Нечего жалеть подсолнухов, лучше пожалей глупую голову, ибо она у тебя одна.
Хозяйка что-то проворчит — и скорей в хату.
Вот и сейчас торчат двое служак на галерее колокольни и в руках держат не винтовки, а головы подсолнухов. По улице проходит молодица, и полицай полицая толкает локтем под бок:
— Посмотри, Калистрат, какие ножки!
— Это, Мусий, только нам и остается, что смотреть на чужие ножки, — вздыхает гусаковатый Калистрат.
— Отчего же так мало?
— А разве ж теперь хоть одна девушка захочет постоять с нами?
— Пожалуй, нет, — соглашается Калистрат. — Были мы когда-то для них парубками, а стали головорезами. И что имеем за это? Удары дубинкой и «швайне» от обер-ефрейтора. И зачем мы пошли в полицаи своего хлеба искать? О, кажется, несут черти обера!
Полицаи мгновенно бросают прямо на землю головы подсолнухов, хватаются за оружие и становятся с ним возле окна, приглядываясь к улице, по которой, поблескивая полумесяцем бляхи, на трехколесном мотоцикле мчит с переводчиком обер-ефрейтор. Вот он поворачивает свою таратайку к погосту, останавливает ее у дверей колокольни и по пересохшим ступенькам топает к полицаям, за ним осторожно плетется желторотый, с петушиной шеей переводчик Ксянда, который где-то научился болтать по-немецки и так густо одеколонит свои прилизанные волосы, что даже полицаи чумеют от этого.
— Гутен таг! — переводит дух обер-ефрейтор, взойдя на верхнюю ступеньку, он поправляет свою бляху, с которой напрасно пытается взлететь вдавленный в нее орел.
— Вам обер-ефрейтор говорит «добрый день», — черт знает
Полицаи по-ефрейторски, винтовками, приветствуют насупленное начальство, и оно остается довольным, что-то говорит Ксянде, а тот сразу же по-воробьиному чирикает:
— Герр обер-ефрейтор спрашивает — не было ли чего-нибудь заслуживающего внимания на вашем посту?
— Ничего такого, извините, не было на нашем высоком посту, — отвечает Калистрат, — а вот на земле мужики, извините, не хотят идти на работу.
Ксянда переводит, обер-ефрейтор брезгливо морщится, едва перебрасывает слова через отвислую губу:
— Пусть крайсландвирт меньше сидит в своем кабинете да меньше интересуется картинами.
Этих слов Ксянда не переводит полицаям, а только лихо поправляет немецкий высокий картуз. Вот если бы еще серебряные позументы к нему, то и Ксянда сошел бы за начальство: вся одежда у него ненашенская, и даже кобуру он носит на впалом животе, как пан обер-ефрейтор. Обер-ефрейтор подходит к окну, еще шире расставляет упитанные ноги, а к вечно недовольным глазам прикладывает массивный бинокль. К нему приближаются безграничные поля этих скифов, которые должны покориться рейху. А потом всех их надо поставить подряд и одному рубить голову, а другого оставлять живым, иначе из них не выкорчуешь большевизма. Что такое большевизм, Ганс Шпекман не очень понимает, но знает, что население большевистской страны надо уничтожить наполовину, даже этих полицаев нужно стрелять через одного, чтобы остальные верно служили.
Второе окно приблизило лес, но обер-ефрейтор недолго смотрел на него, так как недавно едва унес голову из этого проклятого места. Из-за него три дня животом болел, — и невольно коснулся рукой ремня, стягивавшего живот.
А из третьего окна увидел болото, куда еще надо поехать поохотиться на уток. В прошлый раз он целую коляску настрелял их, пришлось Ксянде пешком идти в крайс. И вдруг обер-ефрейтор забеспокоился, повторяя одно и то же слово:
— Миколка! Миколка! — и передал бинокль Калистрату.
Тот приложил его к глазам, покрутил колесики, удивился:
— Правда, Оксанин Миколка.
— Зачем он там снова ходит? — начинает гневаться обер-ефрейтор.
— Наверное, извините, корову пасет — он же подпасок.
— Корову! Корову! — передразнивает обер-ефрейтор. — Свиньи вы! Я и на охоте видел его с полной торбой, и теперь с полной. Что там может быть?
— Извините, наверное, харчи, — разводит Калистрат клешнеобразными руками.
— Этих харчей на десять человек хватит. Он, свинья, наверное, партизанам еду носит.
— Ворон ловите! — ругнул полицаев и Ксянда.
— Сейчас же к нему! Догоняйте нас на конях! — и обер-ефрейтор так и загромыхал по ступенькам, а за ним никак не мог угнаться тщедушный Ксянда.
Пыльными дорогами они доехали до татарского брода, на пароме переплыли на другую сторону, а потом по лугам да низинам добрались до краешка болота. Дальше ехать было небезопасно. Соскочив на землю, начали внимательно осматривать местность, а Миколка будто сквозь землю провалился. Подъехали на конях и полицаи. Они тоже не увидели мальчика.