Четыре черта
Шрифт:
И сад, которым он столько раз проходил...
А теперь, значит, все крнчено. Теперь он пожинает плоды.
Это он понимал.
И с тем же глухим отчаянием он продолжал размышлять.
Она погубила его, но ведь и он может ее погубить. Да, может.
Можно пойти туда как-нибудь ночью и проникнуть в тот дом. И когда он окажется там, у нее, с ней (тут снова нить его мыслей оборвалась, и он увидел голубую спальню, и себя и Ее), тогда он тотчас же, непременно, нажмет звонок, взбудоражит весь дом, и пусть они все сбегутся: муж,
Да, это он может.
И пусть она будет нагая, в чем мать родила (такой она сейчас представлялась ему),— нагой он выставит ее на позор.
Да, он это сделает.
И он вдруг воскликнул, как бы заново увидев всю сцену:
— Да, я сделаю это — сейчас!
Всю тревогу его как рукой сняло: да, почему бы и не сейчас? Сейчас, когда только-только созрел его замысел, и гнев еще не остыл, и решимость крепка? Да, он сделает это сейчас.
И торопливо, не зажигая света, он нащупал свою одежду и начал бесшумно одеваться, стараясь не разбудить Адольфа, и все время видел одно: себя и ее в голубой спальне, на самой середине голубой спальни,— пусть там все и свершится.
Заторопившись, он задел за стул и замер, сидя на кровати, боясь, как бы не проснулся Адольф. Только бы он не проснулся.
Потом снова начал одеваться, тихо, стараясь не дышать.
Он хочет уйти, он должен уйти — сейчас.
Слишком грузно наступив на половицу, он снова застыл на месте...
Адольф заворочался в постели и пробормотал:
— Это еще что? Куда ты собрался?
Фриц не ответил. Полуодетый, он бросился на кровать и юркнул под одеяло, прячась от брата и дрожа всем телом, как вор, пойманный с поличным.
А чуть погодя, услышав ровное дыхание Адольфа, он снова, теперь уже в кровати, стал натягивать на се-, бя одежду, дрожа от страха, словно он воровал собственные вещи, и отчетливо сознавая, зачем он спешит туда...
Он встал. И ощупью начал пробираться к двери, улыбаясь всякий раз, когда ему удавалось обойти шкаф или стол, и, затаив дыхание, крался вдоль стенки с ловкостью пьяницы, задумавшего незаметно прикарманить бутылку.
Он открыл и снова притворил дверь и, выйдя из комнаты, спустился вниз, все время озираясь...
Он понимал, что совсем потерял стыд. И сказал себе: «Что ж, стало быть, завтра я снова буду не в силах работать». И еще одно он понимал: стало быть, так: очертя голову — в пропасть!
А сам тем временем все быстрее бежал вдоль домов, прячась в их тени...
Во всем доме только один человек слышал, как он уходил,— Эмэ.
И она последовала за ним: бесшумно сбежала по лестнице, выскользнула из дома и пересекла улицу.
Словно два призрака, охотившиеся друг за другом, бесшумно крались они по спящим улицам.
Наконец Фриц подошел к дворцу, к узкой калитке — и вот он уже за оградой, и звук шагов его стих. Спрятавшись в подъезде дома напротив, Эмэ обернулась к окнам дворца.
Она увидела, как в первом этаже мимо окон пронесли фонарь. Увидела позади кружевных гардин две тени:
— Это они!
Снова пронесли фонарь, снова мелькнули две тени, затем свет погас. Лишь за последним окном слабо разливалось голубое сиянье.
— Вот они где! За этим окном!
Задыхаясь, корчась от ревности, глядела Эмэ на эго окно: разом нахлынувшие видения терзали ее.
Все, все видения, несущие самые страшные пытки покинутому существу, набросились на нее, хотя юная акробатка еще не изведала плотских радостей: словно чьи-то руки чертили живые картины на стеклах окна, за которым был он, вдвоем с той женщиной..
И вся ее жизнь — сплошное самоотречение, весь смысл ее существования — безответная преданность ему, все думы ее, нежные мысли о нем, все, к чему она стремилась, все их мечты,—все рушилось перед картиной двух сплетенных тел.
Вся ее жизнь — день за днем, воспоминание за воспоминанием, мысль за мыслью — все рассыпалось в прах, развеялось, растворилось, потонуло в одном — в тоске, жалкой тоске брошенного существа.
Ничего не осталось от прежнего: ни преданности, ни нежности, ни готовности к жертвам,—ничего... Чувство ее оскудело в горе, выродилось иод бременем отчаяния, вернулось к своему первозданному естеству — к всесильному, всеиспепеляющему Зову Плоти.
Часы проходили один за другим.
Наконец калитка отворилась и снова захлопнулась.
Это был он.
И, задыхаясь от боли и отчаяния, Эмэ увидела, как он медленно прошел мимо нее, весь серый в бледном свете рождающегося дня.
VII
— Эмэ! — окликнула Луиза сестру, словно желая заставить ее очнуться.— Никак, ты уснула?
Эмэ в ответ лишь вяло подняла руки и завязала узлом длинные волосы.
— Правда, похоже, ты спишь,— сказала Луиза.
Эмэ по-прежнему недвижно сидела перед зеркалом, уставясь на свое отражение, и казалось, две сонные женщины невидящими глазами глядят друг на друга.
Медленно натянув блузу, она встала и вышла из комнаты, смотря перед собой все тем же странно оцепенелым взглядом, как бы следя за призраком, невидимым для других, и двигалась она, как заводная кукла, словно в ее омертвевшем теле навсегда уснула душа.
Луиза последовала за ней, и они вышли в темный манеж, где вверху на трапециях их уже дожидался Фриц.
Казалось, Эмэ никогда еще не работала так четко: с безукоризненностью машины ловила она трапецию, отталкивалась, летела...
Она теперь снова работала в паре с Фрицем, и ее спокойствие передалось ему: будто железные колесики одной шестерни, сцеплялись они в воздухе, расцеплялись и снова сцеплялись. А потом отдыхали на трапециях в разных концах манежа.
Во всем огромном пространстве цирка Эмэ видела только одно — только одно, и ничего больше,— его тело.