Четыре с лишним года. Военный дневник
Шрифт:
Полковник в штатском пришёл к моему отцу в гостинице.
– Никаких оперативных данных об этой Мирославе у нас нет. Семьи нет, детей нет, родителей нет. Работает на телецентре. Что ей от тебя надо – непонятно. Если бы она была завербована во время войны, мы бы знали. У тебя – два дня. А ещё капитан с погонами сидит в «уазике» перед гостиницей и никаких документов. Что получится – то и получится. Понял?
– Что-то с трудом, товарищ полковник, – промямлил отец.
– Думай! В лучшем случае: тебя ждёт работа в полпредстве, а в худшем… вспомнишь молодость. А если ничего
А какая она сейчас, Мирослава? Замужем или нет? Ему за пятьдесят, ей – за тридцать? А зачем позвала? Вербовать?
– Капитан, тебя как по батюшке?
– Николаич.
– Николаич, как я понял – ты служил здесь, и тебя неплохо понимают. Хотя сегодня нас здесь никого не хотят понимать. Придумай, устрой сам всё как надо, я ведь не по этой части. Мирослава после войны работала по вывозу пленных еврейских учёных в США. Да ты же в курсе, наверное. Ну, иди, за меня не волнуйся – я буду сидеть здесь, ждать и пить пиво.Николаич вернулся через час, молча сел за столик и заказал пива.
– Ну, и что?
– Мирослава ждёт тебя. Повыше запруды у Карлова моста есть озерко. Она будет там одна, кататься на лодочке.
Отец волновался: сколько за войну было этих вдов, молодок, немок, девок, просто вешались от сухоты, а эта – девочка с влюблёнными глазами, велосипедистка, горнолыжница. Смелая – евреев выдирала из газовых камер зубами, американскому полковнику пощёчину дала. Вот такая девочка.
Перед расставанием Мирослава вдруг сказала моему отцу: – Подари мне ребёночка. На память о себе.
Двадцать лет прошло, больше. Он пятидесятилетний мужик, стоял перед ней как несмышлёныш. Мирослава – красивая здоровенная баба, чувствуется, что влюблённая в него по уши до сих пор. Они стояли, раскачивая узенькую шлюпку. Обнимались, плакали и смеялись.
– У тебя кто есть?
– Есть. Жена и сын. А у тебя?
– Не-а. Служба. Алёша, я – однолюбка. Помнишь, о чём я тогда тебя просила?
– Ну, не мог же я вот так…Тебе шестнадцать было, а я боевой советский офицер.
– А теперь, если попрошу, сможешь? Ты уже не офицер, да и у меня года поджимают – последний срок. Хочу девочку родить, назову Тася, как звали ту, которой ты всё письма отсылал. Ох, сколько ты ей их написал!
Пожалуюсь русскому
«В Катовицах (Польша) – эшелон с французами, они едут домой через Одессу, сколько смеха, сколько веселья; француженки, накрашенные и красивые…»
(Из письма отца 5.03.45)
Почти полтора дня я потратил на то, чтобы подобрать себе жильё в Латинском квартале. Я уже привык к этому району, к его небольшим улочкам с домашними кафе, неряшливо одетым его жителям, рыбному рынку на улице Паскаля. И вообще…
Я составил по старому разговорнику, который у меня был с собой, одну единственную фразу, выучив её наизусть. «Же шерше ун шамбр пур муа». Я специально её сейчас написал по-русски. Потому что произносил её так по-русски, что с первого раза меня даже не понимали в тех маленьких частных гостиницах и пансионах, куда я заходил. В конце концов мне удалось снять крохотный номер в плохоньком отельчике.
Комната – метров восемь, без душа и туалета, даже стула не было, только кровать, раковина и маленькая тумбочка. Общее место – в конце коридора. Когда я раскрыл своё единственное окно, то обнаружил перед собой на расстоянии четырёх метров глухую кирпичную стену – больше ничего нельзя было разглядеть из него. Колодец.
И голуби. Их было просто много. Они сидели на карнизах, подоконниках, на крышах, где-то на верху, на выносной штанге фонаря. Они перелетали с места на место, чистили пёрышки, ворковали, целовались, но, кажется, занимались любовью только на моём подоконнике. Видимо, он был достаточно широкий и плоский для этого дела, и поочерёдно все голубиные пары использовали его, и это было удивительно и смешно.
Раньше я жил на квартире у Лизы, пожилой старой девы, учительница русского языка в престижном, дорогом колледже, к ней меня пристроили друзья – физики из университета Сорбонна-2. Я спал у неё на полу, на надувном матрасе с сорокалетним стажем, и должен был совершенствовать её русский. Если наши школьные учителя знают французский так, как она русский, то это – ужас.
Когда она говорила о Достоевском или Гумилёве, то просто закатывала глаза. Но те звуки, которые извергались из неё, не были похожи на русские слова. Каждый раз мне приходилось долго думать: что это такое?
Зато я очень благодарен ей за пешие прогулки, которые мы совершали вместе по ночному Парижу. Лиза показывала мне остатки самых старых замков XIVвека в аристократическом квартале Маре, римские термы Клюни, сохранившиеся со времён Лютеции, древнего города, стоявшего когда-то на месте Парижа. Моя спутница могла остановиться вдруг на незнакомой тёмной пустынной площади и, показывая на одинокий мрачный дом пальцем, говорить: «Десять окон на втором этаже – там жил кардинал Ришелье, а над ним окна – это квартира Бальзака, а справа, симметрично от неё, это – окна артиста Бельмондо», ну, в общем, что-то в этом духе.
Нереальная смесь эпох и имён вызывала странное чувство. Экскурсии продолжались: остановившись на набережной напротив Сите, главного острова Парижа, Лиза, внимательно что-то высматривая, вдруг говорила: «Этот дом – особняк Ротшильдов. Сегодня горит свет, приехали, а вчера было темно, уезжали в Англию». Она это говорила не отстранённо и обыденно, как экскурсовод, а заинтересованно, по-хозяйски.
Для неё Париж был наполнен не людьми, а персонажами, жившими здесь несколько последних веков.