Четыре с лишним года. Военный дневник
Шрифт:
Выстояв очередь и спустившись в «пирамиду», я выбрал себе новый маршрут для экскурсии и спокойно подошёл к входному эскалатору. Тут меня рукой задержал молодой человек не старше двадцати лет, с напуганными круглыми глазами, кудрявенький, и что-то заговорил. Я по-хамски отмахнулся от него со словами: «Я ни хрена не понимаю!» На что получил невероятную скороговорку, произнесённую без малейшего акцента и на одном дыхании, как из пулемёта: «Тыничегонепонимаешьзатоявсёхорошопонимаюсполиэтиленовымпакетомпроходитьвзалнельзя
илизасуньегозапазухуилисдайеговраздевалку!!!»
Я
Мы познакомились с ним случайно вечером этого же дня на улице. Его звали Жак, по-русски – Яша. Родители – художники. Они эмигрировали во Францию всей семьёй пять лет назад, а устроили его работать в Лувр по блату какие-то дальние родственники. Он ведь даже школу не закончил. Жаку не хватало вполне определённого личного общения с соотечественником, и он вызвался съездить со мной на следующий день на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, которое, по его словам, знал как свои пять пальцев.
Я был ему признателен. На кладбище меня интересовали несколько точек, и найти их самостоятельно я никогда бы не смог. В благодарность я даже купил с вечера бутылку хорошего вина, чтобы мы с Жаком могли её по русскому обычаю выпить на могилке любимого мною Ивана Алексеевича Бунина.
Проснувшись ни свет ни заря (договорились с Жаком встретиться на Лионском вокзале рано), я просто забыл, что на улице меня встретит мой отставной сутенёр Люка. Я столкнулся с ним, выскочив из гостиницы, и он тут же начал мне что-то говорить тихим хорошо поставленным голосом. Мелочи в карманах не было ни франка. А он уже уверенно протягивал руку. От неожиданности я сунул ему приготовленную для Жака бутылку. Люка вынул её из пакета и, внимательно разглядев, поднял на меня открытые глаза и рот.
Мне было некогда.
На кладбище я увидел всё, что хотел. Бутылку я купил новую, и мы распили её на могиле моего Бунина. Тут Жак стал читать стихи:
«– Дай мне, бабка, зелий приворотных,
Сердцу песен прежних, беззаботных,
Отдыха глазам.
– Милый внучек, рада б, да не в силах:
Зелья те цветут не по лесам,
А в сырых могилах».
– Это – что? Твоё? – спросил я.
– Это Бунин, Иван Алексеевич, – ответил Жак.
В ответ, не очень хорошо понимая – уместно ли это, я стал читать свои стихи.
– Это чьи стихи? – спросил Жак.
– Мои.
– Читай ещё.
Я читал ещё.
Вдруг Жак задумчиво и тихо произнёс:
– Подари мне. Я хочу выучить их. Я буду читать их.
В гостинице, в номере, в рюкзаке у меня была тоненькая книжечка моих стихов, и я пообещал её Жаку.
Пока от кладбища добирались до Парижа, а потом до моей гостиницы, наступил вечер. Жак поднялся ко мне в номер. Я достал из-под кровати свой туристический рюкзачок, а Жак тем временем глядел из окна моего номера, тихо посмеиваясь. Я подписал книжечку и, протягивая её Жаку, спросил:
– Что ты так радостно хихикаешь?
– Во дворе два пьянчужки пристают к третьему, у которого есть бутылка, чтобы тот поделился с ними. А он им говорит, чтобы они отстали. Говорит, что эту бутылку ему подарил русский, и, если они будут приставать, он пожалуется этому русскому, и тогда им не поздоровится.
Я выглянул во двор. Мой Люка стоял с моей бутылкой в руках и смотрел в спины удаляющимся таким же, как он, пенсионерам.
Интересно – почему он не выпил эту бутылку в течение дня?
Омерта
«Посылаю открытки: если получите, то буду и дальше посылать их вам для развлечения».
(Из письма отца 4.04.45)
1
Каждое место, куда бы ни забрасывало меня любопытство, невольно начинало у меня ассоциироваться с какой-то музыкой. Даже композиторов-то таких не знаю. В Ташкенте, Бухаре, Самарканде просто пророс их заунывными каменными мелодиями и привык, и даже нравилось – так и должно быть. В Париже в каждом кабачке поёт какая-нибудь Жаклин Франсуа или Жильбер Беко, и хочется остановиться и слушать. Посреди заснеженного поля встану и буду радоваться Свиридову.
Мы случайно остановились посреди огромной площади, пыльной, раскалённой, пустынной, перед величавым собором, построенном Королём-Разбойником Роджером II, и замерли, услышав нежнейшую, непонятно откуда исходившую музыку. Это был Нино Рота. Мы с супругой Леной обернулись друг на друга и молчали, не веря, что слышим эту печальную мелодию вместе.
– Помнишь?
– Помню!
Также мы одновременно услышали колокольный звон, когда вдвоём обходили наш нижегородский Светлояр. То была такая тайна, которой делиться нельзя.
Вдруг открылись двери храма, в который мы и желали попасть, и оттуда выпорхнули на только что пустынную площадь Чефалы, большого морского сицилийского города, десятки нарядных весёлых ребятишек, все в рюшечках и кудряшках, появились и благообразные католические служки в белых облачениях, а вслед за ними крупные мужчины в чёрных костюмах и шляпах, и всё приобрело в мгновение ока какое-то символичное значение. Мне стало почему-то весело, и я захотел даже как-то сострить, но моя Лена, поглубже запрятав лицо в свой шарф, очень резко и грубо сказала:
– Молчи. Омерта!!
И тут до меня дошло, что это не праздничное театрализованное представление, а самая настоящая жизнь, куда мы попали волею случая. Здесь каждому слову, каждому жесту отведено определённое место, а если нас не замечают, то так надо. Доны подходили друг к другу в строгой иерархии, целовали перстни, обнимались, пожимали руки, знакомились и не торопились расходиться. Сорокалетняя невеста (наверное – тридцать лет жениха из тюрьмы ждала) была безобразна. Про жениха говорить не хочется – громила-вампир из фильма ужасов. И вдруг вся эта мимолётная, почти кинематографическая, мизансцена растворилась в течение десяти минут: и голуби, и цветы, и дети, и усатые доны с пальцами толще сарделек. Они уселись в американские лимузины и разъехались. И только музыка Нино Рота, если прислушаться, звучала.