Число зверя
Шрифт:
— Не надо, баба Устя… Ну прости, если я тебя огорчила, прости. Не надо, милая моя, родная ты моя… Ты лучше помоги мне, ты же знаешь, по другому мне никак нельзя. Меня тут же растопчут и выбросят на обочину, а то и на помойку, ты то хорошо знаешь театральный мир. А я всего лишь женщина, я совсем одна на сквозном ветру… Что там талант? Достаточно одного слова, и любой талант рушится. Помоги мне, баба Устя, ты же все понимаешь.
И старуха, ставшая как бы еще ниже и суше телом, обмякла.
— Мне сегодня чтой то тяжко, Ксюш, — призналась она просто и доверчиво, как самому близкому человеку. — Большой страх пришел, на сердце чтой то нехорошо. Вот вроде кто кричит, остерегает… А может, уедем, а? Давай в мой Егорьевск, а? На что нам такие страсти? Вот продадим мой золотой образок, купим билеты…
И тогда Ксения,
Смято и светло улыбнувшись сквозь слезы, Ксения тихо качнула головой.
— Не надо, баба Устя, не греши, — сказала она с неожиданной твердостью в голосе. — Разве можно продавать нательный образок? Да еще Божией матери? Намоленный? Что ты, родная моя… Лучше уж принять свой крест жизни и понести его до конца…
И Устинья Прохоровна, почувствовав рядом с собой что то необъяснимое для своей души, что то темное, шевеля губами, еще раз помолилась; помедлив, она перекрестила и свою любимицу.
6
Вечер, свежий, с легким, бодрящим морозцем, с высоким, в ярких звездах небом и с особой, убаюкивающей подмосковной тишиной, мягко расслабляющей после неустанной городской сумятицы и непрерывного потока однообразных, стертых лиц, подвел на этот раз и хозяйку известной во всем аристократическом Подмосковье дачи с концертным залом, с лифтом и с теплым гаражом на два десятка машин.
Ах, уж эти подмосковные зимние, долгие и уютные вечера, навевающие на душу золотые сны! Можно сесть в теплом обжитом доме за самовар, сладковато пахнущий дымом смолистых сосновых или еловых шишек, с портретами предков на стенах, и погрузиться в особую мечтательность души! И о чем только не вспомнишь в такие вечера в своей жизни! И самые игривые, и самые грустные моменты пройдут перед глазами, и сердце сладко замрет, вспоминая робкий и прерывистый шепот, и взволнованное дыхание, и прикосновение давно, казалось бы, забытых рук, но…
Странный и желанный вечер, еще задолго до своего прихода несколько пугавший даже многоопытную хозяйку знаменитой дачи своей предстоящей необычностью и непредсказуемостью, действительно преподнес ей сюрприз, и не как нибудь там по озорному весело, как случается в счастливые минуты жизни, а сюрприз почти фантастический, когда в твою, досель спокойную и уверенную жизнь прорывается нечто фатальное и леденит душу своим дыханием.
Евдокия Савельевна, женщина здоровая и без комплексов, давно уже привыкла к перегрузкам, правда, последняя неделя после опубликования указа о присвоении ей высокого звания несколько выбила ее из привычной колеи. Она и раньше не отказывала себе в удовольствии пропустить рюмочку другую хорошего коньячку, а то, памятуя о своем рабоче крестьянском происхождении, и русской пшеничной, а вчера и вовсе отпустила тормоза, — теперь вот голова с самого утра разламывалась, а ведь нужно было быть в форме, придется петь и очаровывать вон какое важное начальство, здесь уже ничем не отговоришься. И самое обидное, что затеян пышный прием не ради нее самой и ее талантов, она сама была поставлена в роль подсадной кряквы, а все дело в этой актрисуле — аристократке Дубовицкой. Самому верховному, старому козлу, был необходим предлог для очередной встречи с нею где нибудь подальше от лишних глаз, как будто мужику такой величины, таких размеров можно было где нибудь укрыться… Уже за шестьдесят, а все никак не успокоится, вот уж, право, мужичья порода кобелиная, и что он в ней нашел? А ты рви жилы, пой, обвораживай двуногое мужичье стадо… Хоть бы один стоящий, а то так — растрепанные обноски.
Окончательно собравшись и одевшись к вечеру и приему гостей, Евдокия Савельевна выбралась на несколько минут проветриться и облегчить тупо ломившую в затылке голову; она плотнее запахнула полы легкой норковой шубы и, успокоительно кивнув уже разместившимся вокруг дома и попавшимся ей навстречу охранникам, пошла по знакомой дорожке, почти незаметно переходящей потом в старую лесную тропу.
«Туда и обратно, и хватит, успею, — подумала она, вдыхая свежий воздух. — Что за радость — морозец, снежок,
Утихомирив свою распаленную и оскорбленную душу такими мыслями и сразу повеселев, Евдокия Савельевна, гордо неся зрелое сильное тело, ощущая кожей ласковую теплоту дорогого меха и уже со всем предстоящим заранее примирясь, дошла до конца расчищенной дорожки.
Фонари остались позади, непрерывный отдаленный гул доносился с проходившей в стороне от поселка автотрассы — он лишь подчеркивал умиротворенность и тишину подступавшей зимней ночи, ее оцепенелую мягкую красоту.
«Боже мой, Боже мой, прости меня за все суетные помыслы, — опять, теперь уже в приятной душевной расслабленности, обращаясь к самому тайному и запретному в себе для любого чужого взгляда, попросила Евдокия Савельевна. — У меня все есть: здоровье, красота, талант… голос — тьфу! тьфу! — есть. Плохо только — зависть кругом, все так завистливы… Отчего? Не украла, никого не ограбила, все своим трудом, своими ножками, чему уж тут завидовать?»
У конца дорожки она остановилась. Высокий бетонный забор отделял участок от глухого леса, здесь было совсем хорошо, и никуда не хотелось спешить — нетронутый молодой снег, старые тихие деревья, заснувшие на долгую зиму, одни бесконечные сны — ведь должно же что нибудь им сниться… Что?
Пора было возвращаться и Евдокия Савельевна, помедлив, решила навестить свою любимую старую березу, стоявшую недалеко от дорожки. Она была немного суеверна, как и все люди ее профессии, и всякий раз перед большими концертами или важными гастролями приходила к своей березе и доверительно поверяла ей самые тайные и сокровенные мысли и желания, и всякий раз не жалела на это времени. И могучее, по матерински заботливое и нежное дерево всегда защищало и оберегало ее, ни разу не обмануло, не отступилось и не подвело. И теперь Евдокия Савельевна даже слегка испугалась, она чуть не забыла о своей покровительнице и мысленно попросила у нее прощения. Утопая в рыхлом снегу чуть ли не до колен, она скоро была у цели — здесь, у самого дерева, снегу намело меньше, и Евдокия Савельевна, сдернув перчатки, прижалась ладонями и лицом к стволу, свечой уходящему в звездное небо, и затихла. Голову отпустило, стало легко и свободно, она чувствовала, как всю ее охватывает тишина и умиротворение.
Закрыв глаза, она ощутила неостановимый и неумолимый ход времени и ужаснулась; придет пора, и она сама станет старой и никому не нужной. И случится это совсем неожиданно, и тогда — и это будет самое страшное и невыносимое — ей самой тоже станет ничего не нужно и неинтересно, кроме вот этого языческого ощущения слияния своей жизни с зимней, сонной жизнью старого дерева, пронизывающего своими чуткими нервами тьму земли и потому знающего все ее тайны. И она, слабая сейчас женщина, каким то внутренним зрением увидела стремительно возносящийся ввысь, в самое небо, белый до голубоватого сияния ствол, связывающий тайные силы земли и безмерность непостижимого космоса, и сразу почувствовала ладонями и кожей лица подспудное разгорающееся тепло под узловатыми толстыми струпьями старой коры — береза услышала ее молитву и отвечала своим всегдашним материнским благословением.
«Спасибо, матушка, спасибо тебе, родная», — мелькнуло, как бы само собой прошелестело в душе у Евдокии Савельевны, и теперь тихое ровное тепло объяло все ее существо. Никуда не хотелось больше уходить отсюда, да и ничего не хотелось, кроме вот этого своего сопричастия с самым дорогим в жизни. И тогда она от счастья даже заплакала, без слез, одним сердцем. И тут же враз пробудилась от забытья — кто то сильно и властно сжимал ее плечо, а затем, отрывая от дерева, встряхнул.
— Тише, тише, — услышала она хрипловатый незнакомый голос. — Ни слова… видишь?