Число зверя
Шрифт:
— Да я и хотел с тобой поговорить, посоветоваться, — торопливо сказал Обол. — Я сам такой кус брать отказался, от своих же ханыг не отобьешься. Замочат… Хорошо бы нам вдвоем…
— А у тебя и другая стеженька есть? — с быстрой и жесткой усмешкой поинтересовался Сергей Романович. — Давай, выкладывай с самой изнанки. Да и откуда такие жареные пирожки? Знаешь, пожалуй, погодим до завтра, а встретимся, потолкуем в надежном месте, а то здесь и народу, кроме нас с тобой, не осталось. Спектакль начинается. Смотри, Обол, — с ласковой вкрадчивостью добавил Сергей Романович. — Не вильни ненароком в чужую подворотню, ты меня знаешь.
И Обол, стараясь не опустить глаз, согласно кивнул. Уже сидя рядом со своей дамой, слегка попенявшей ему за столь продолжительное отсутствие, Сергей Романович,
«Вот, вот, — сказал он себе, глядя на мишуру и суесловие жизни, разворачивающейся на сцене все неизбежнее. — Да, бояре, цари, вожди, генсеки, министры… Для них все и всегда, для других, для меня, например, или для Обола, — шиш с маком. А почему, собственно? Кто, какой сенат постановил и завизировал? Земной? Небесный? Говорят, судьба… А что это за зверь? Вот ходит себе по сцене Иринушка, царица бессеребреница, все о Боге да о Божественном толкует, а дома — камешки, именные бриллиантики не в один миллион долларов… Если верить Оболу, за ними по всему свету охотятся. А почему и не поверить? Как такое понимать? Откуда? Тот же товарищ Брежнев преподнес из царской еще сокровищницы? Так какое он имел право на такую щедрость? Или и тут по еврейски — что увидел, то и мое? И это тоже, значит, мое? А вот здесь мы еще посмотрим!» — внезапно повеселел он, в каком то особом предчувствии подступавшего одиночества в лживом и порочном мире окрест.
Его состояние уловила чуткая Мария Николаевна и своим опытным и зорким взглядом раз и другой с интересом ощупала четко застывший профиль своего молодого соседа.
13
Была истина и была вера, и была жизнь с ее суетой и тщеславием, с ее мелкими и злыми неурядицами и обидами, и все как бы разделялось на две половины. Истинно подлинная жизнь для Ксении начиналась на сцене, она окрыляла и одухотворяла ее, наполняла смыслом и бесконечные серые будни межвременья, и тогда само время исчезало, не было ни лет, ни досадных, утомляющих забот, а была неиссякающая, вечная жизнь без начала и завершения, была одна вечная река, несущая свои таинственные воды в неведомое, и Ксения сама, грешная, земная баба, со всеми своими слабостями и пороками, бесследно растворялась в неостановимой реке бытия, и сама становилась жизнью и смертью, но в этот вечер, когда Академический театр почтил своим присутствием сам глава государства, даже вечно недовольный Рашель Задунайский был заворожен. Ксения в своем перевоплощении в образ несчастной царицы как бы переступила черту возможного — она словно объяла чутким страдающим сердцем, пытаясь его смягчить, весь жестокий мир вокруг, и старый, прожженный театральный сатрап, привыкший к безраздельному владычеству в своем призрачном мире, почувствовал некое смятение; эта ясная и могучая душа уже навсегда выпорхнула из под его тяжелой власти в тот простор духовной свободы, куда он все время стремился прорваться, но так и не смог. И Рашель Задунайский невольно подумал о цепенящем, бесстыдном, недопустимомдля открытого проявления таинстве жизни, творящемся у всех перед глазами, и почувствовал кожей, всем нутром, что это самый великий, вершинный момент и его пути. Когда занавес упал и после жуткого, могильного провала зал обреченно вздохнул и только затем взорвался, — Ксения молча, никого не видя и не замечая, пошла к себе, сама не осознавая, что же произошло и почему она никак не может разорвать неведомую, тяжкую нить, намертво связавшую ее сегодня с залом, с темной человеческой бездной. Она и шла как то слепо, на ощупь, даже слегка выставив перед собой ладони, чтобы на кого либо не натолкнуться.
И тогда сам Аркадий Аркадьевич Рашель Задунайский, оказавшись у нее на пути, завладел ее бессильно повисшими руками, несколько раз жарко и восторженно их поцеловал и, приводя окружающих в изумление, неловко шлепнулся на колено и, не скрывая навернувшихся слез, прогудел:
— Спасибо, царственная,
— Что вы, что вы… Пожалуйста, не надо, встаньте, — не сразу, словно еще никак не могла очнуться, пролепетала она. — Вы меня пугаете… Встаньте, встаньте, пожалуйста… Прошу…
По юношески бодро вскочив, он поцеловал ее в лоб, и она не успела отстраниться; рев в зале достиг предела, и Рашель Задунайский, неуловимо направив Ксению в обратную сторону, властно и нежно подтолкнул ее в нужном направлении.
— Не могу, — взмолилась она с начинающим гаснуть лицом. — Ради Бога, я не могу…
— Можете, можете, надо, — коротко и ласково, сам страдая, сказал он, и глаза его сияли.
Покорно вздохнув, она выпрямила голову и пошла кланяться, по прежнему ощущая все ту же неразрывную нить, мучительно соединяющую ее с осатаневшим залом, требовавшим ее покаяния и гибели, хотя она знала, что это не мог быть зал полностью, что это был только один человек, и, конечно, не Леонид Ильич, а кто то другой, ей неизвестный.
В уборную ей принесли роскошный букет свежих роз, бархатно темных, почти траурных, и она, поблагодарив, облегченно вздохнула; кроме цветов и очередного подарка, красиво упакованного в глянцевитую плотную бумагу, других неожиданностей не было.
— Машина вас ждет, Ксения Васильевна, — сказал ей посланец, приятный и уже знакомый молодой человек. — Я, если не возражаете, провожу вас домой.
— Очень признательна, — кивнула она. — Я сейчас, только переоденусь. Моя Устинья Прохоровна отправилась навестить больную подругу, хорошо будет сейчас побыть одной… Не пускайте ко мне, пожалуйста, никого, мне трудно разговаривать…
— Слушаюсь и повинуюсь! — Высокий посланец с готовностью исчез за дверью, и через полчаса он, внеся в переднюю ее квартиры цветы и подарок, молча раскланялся и, минуя лифт, бодро застучал каблуками, сбегая по лестнице вниз, а Ксения, бессильно опустившись в старое уютное кресло прямо в передней, застыла; глядела в высокое трюмо в раме черного дерева напротив и ничего не видела, даже себя, рыхлой грудой отражавшуюся в начинавшем мутнеть от времени толстом стекле.
«Надо бы дверь закрыть», — мелькнуло у нее в голове, но время остановилось, и она, отдавшись покою и тишине, с наслаждением откинула голову на спинку кресла; странный, непостижимый вечер, такого еще не случалось. Ей явлен знак, несомненно, что то должно произойти, что то переломное…
Она вздрогнула, открыла глаза и подумала, что ей померещилось, но стук в дверь повторился. Стянув на шее ворот плаща и тут же подумав о вернувшейся от больной подруги нянюшке, она обрадовалась и, сразу успокаиваясь, сказала:
— Входи, баба Устя, входи! Что я тебе расскажу… Боже… что это значит?
Она хотела встать, но не смогла, очередной приступ слабости разлился по всему телу, ноги онемели и не слушались — она лишь сильнее вжалась в кресло.
В дверях стоял высокий молодой человек в светлом костюме с букетом оранжевых хризантем, и на лице у него дрожала неуверенная улыбка, белели ровные зубы, глаза были широко распахнуты и лучились. В следующий момент сердце у нее вспыхнуло и оборвалось; незнакомое, мучительное чувство охватило ее. От незнакомца словно шли волны теплой, ободряющей энергии, он был красив какой то особой, завораживающе строгой мужской красотой, и она почему то решила, что раньше уже видела его, не могла не видеть. И притом совсем недавно.
— Не пугайтесь, — услышала она негромкий приятный голос. — Я просто должен взглянуть на вас, сегодня вечером вы душу мне перевернули. Иначе я не мог…
Она нашла в себе силы спокойно, даже безмятежно улыбнуться; происходящее нельзя было объяснить, но этого и не требовалось, глаза незнакомца, светившиеся нежностью и обожанием, сказали ей обо всем. Не желая того, она потянулась на непреодолимый зов, и все в ней смешалось и рухнуло, и невозможное стало реальным, необходимым и мучительно простым. «Боже, не смей, не смей! — попыталась она оборвать. — Не сходи с ума!» — и в то же время каким то безошибочным чувством знала, что в лице этого одуревшего от внезапно вспыхнувшей страсти молодого незнакомца к ней пришло спасение и сопротивляться бессмысленно и невозможно.