Чрезвычайные обстоятельства
Шрифт:
– Действительно, командир, – Костин остановился. – Мы же потеряли счет времени… Что тут на безотказных кремлевских? Та-ак. Сегодня – четырнадцатое число. Месяц, командир, сам знаешь, какой. Самый жаркий месяц лета, июль.
Число это – четырнадцатое, – Петраков запомнил навсегда, на всю оставшуюся жизнь. Проклятое четырнадцатое число.
Погиб капитан Костин ровно через месяц, также четырнадцатого числа. Они несколько дней следили за бандой Хабибулло, затем Хабибулло благополучно убрали, а инструктора – холеного розовощекого, не растерявшего свою сытость даже в банде, американца выкрали. Американец брыкался, визжал, не хотел идти в плен, поэтому его пришлось связать.
Банда Хабибулло не разбежалась, как того хотелось спецназовцам, существовало в ней что-то скрепляющее помимо их неряшливого бородатого предводителя, не признававшего воды, мывшегося только песком, банда устремилась в погоню за спецназовцами. Пришлось отбиваться.
Капитан Костин был ранен. Петраков распорядился сдернуть с ишака американца и положить вместо него Леню, но капитан в ответ лишь отрицательно мотнул головой:
– Еще не хватало – на ишака! Вы идите… Я прикрою вас!
Мешкать было нельзя – уже слышались близкие крики душков, раздалась автоматная очередь. Леня остался прикрывать группу. Он понимал, что станет для нее обузой, ишак – дело ненадежное, да ему уже успели пробить ляжку пулей – по шкуре текла кровь, через полтора километра этот ишак ляжет на песок и откажется идти, а с другой стороны, все равно кто-то должен остаться, прикрыть Петракова, группу, поэтому останется он… Все, финита! Иначе погибнут все, целиком.
Петраков ушел с вывернутой головой – прощался с Леней. Глаза у него были мокрые – то ли от слез, то ли от пота. Группа вскарабкалась на бархан и исчезла.
Капитан разложил перед собою гранаты и автоматные рожки, стиснул зубы, с тоскою глянул на чужое желтое небо – как все же оно не похоже на небо российское… Передышка была недолгой – через три минуты на высокий, с загнутой макушкой бархан вскарабкалась галдящая банда Хабибулло. Капитан Костин приложился к автомату.
Через сорок минут раздался взрыв. Костин взорвал и себя, и навалившихся на него душманов.
Через неделю тело капитана удалось выменять на тело засыпавшегося в Кабуле резидента по прозвищу Инженер – тот был убит в ночной перестрелке, – и Петраков повез Леню домой. В цинковом гробу.
Когда гроб опускали на нескольких вышитых рушниках в могилу – на родине Лени, в цветущем полтавском селе, – Петраков столкнулся глазами с залитым слезами взглядом Лениной матери и прочитал в них горький вопрос: «Почему ты, командир, остался жив, а мой Леня – нет?» Петраков и сам не знал, почему, кто так распорядился, какой вершитель судеб? Ленина мать плакала, и Петраков плакал – у него в горле словно бы что-то закаменело, потом отогрелось и потекли растопленные теплом слезы. Ни сглотнуть их, ни сморгнуть.
Проще самому умереть, чем хоронить своего товарища, либо того хуже – объясняться с его матерью. В душе не то, чтобы пустота остается – пустым делается весь мир, гаснут все краски, делается нестерпимо душно, будто перед концом света. Ленина мама Марина Михайловна, как знал Петраков от самого Костина, все жилы вытянула из себя, чтобы дать сыну образование, поставить его на ноги, десять лет работала на двух работах, Леня был единственной надеждой в ее жизни, человеком, на которого она рассчитывала в старости – все будет кому кружку воды подать в постель, а теперь этой надежды не стало – все рухнуло с Лениной смертью… Лицо у Марины Михайловны было темным, сжавшимся, она смотрела на командира ее сына с немым вопросом, но ответа на него не получала…
Впрочем, вслух она так ничего и не сказала, только иногда брала Петракова пальцами за локоть и крепко стискивала его, заглядывала сверху вниз в лицо, словно хотела что-то понять, губы ее начинали шевелиться, но тут же замирали.
И вот он увидел во сне знакомое лицо, дружелюбно простецкое, с конопатым седлом на переносице и внимательными, всегда хранящими встревоженное выражение глазами, в горле у Петракова то ли от радости, то ли от горести, – в этом он не разобрался, – что-то задергалось, он услышал тихий скрипучий звук, напрягся, чтобы услышать звук вторично, но тот не повторился. Впрочем, и одного раза было достаточно, чтобы в сердце тупым гвоздем всадилась тревога.
И сидит он сейчас у себя на кухне, в утренней тиши, любуется красноватыми, пушистыми, круглыми, как теннисные мячики, птицами, свалившимися в их двор, выгнавшими из деревьев воробьев и деловито засуетившимися среди веток. Тело, еще не отошедшее ото сна, сладко ноет, хочется снова нырнуть назад, в сон, в постель, под легкое теплое одеяло, свалянное из облагороженной верблюжьей шерсти, но самое худое это дело – давать себе послабление, сбоев быть не должно.
Он затянулся горьким, но таким вкусным, вызывающим тепло в висках, сигаретным дымом, выдохнул его в кулак и пришел к выводу, что Ленина душа неспроста его потревожила, видать, она напоминает, что забывать старых друзей нельзя – вот и требует к себе внимания… Надо пойти в церковь, поставить свечку за упокой души капитана Костина. Может, поговорить с батюшкой? Тогда и самому легче станет, и душе Лениной облегчение придет…
Самое лучшее время – это раннее утро, не истратившее ночной свежести и не набрякшее едкой бензиновой тяжестью, – через два часа в городе нечем будет дышать, запахом гари пропитается даже свежая, только что выстиранная рубашка, пропитаются брюки и пиджак, во рту тоже осядет дух отработанного бензинового взвара, от дурной духоты некуда будет деться.
Он поднялся без единого звука, на цыпочках подошел к плите – и Ирина, и Наташка спят у него чрезвычайно чутко, просыпаются даже от жужжания мухи, поэтому Петраков старался передвигаться бесшумно, – поставил на конфорку чайник, нажал на кнопку зажигания, электрический сосок стрельнул веселой искрой в шипящую струйку, вылезшую из прорезей конфорки и газ полыхнул плоским голубоватым пламенем, жадно облизал бок чайника.
Петраков приподнял чайник, проверяя, есть ли в нем вода, – в чайнике бултыхнулся вчерашний неизрасходованный запас, – и Петраков, поставив чайник вновь на конфорку, на цыпочках вернулся обратно.
За первой сигаретой он запалил вторую.
И все же он разбудил жену – неосторожно опустил дужку чайника, – родилось тихое, но очень отчетливо слышимое звяканье, с ноги у Петракова свалился легкий, вырезанный из невесомой пузырчатой резины шлепанец, Ирина эти звуки засекла, появилась в дверях кухни с недовольным видом.
Красивое лицо ее было красноватым от сна, на щеке оттиснулась легкая плоская бороздка, оставленная наволочкой, светлые глаза были зло сжаты.
– И какие черти тебя так рано будят? – спросила она. – Ты что, потише шевелиться не можешь?
– Извини, пожалуйста, – виновато произнес Петраков.
– Топчешься на кухне, как слон в посудной лавке…
– Еще раз извини.
Она подошла к окну, потянулась по-кошачьи гибко, заглядывая вниз, внутрь узкого пространства, отведенного жилому дому под внутренний двор, усмехнулась недобро, затем похлопала узкой точеной ладошкой по рту: