Что к чему...
Шрифт:
Спорить было бесполезно. Я поцеловал Нюрочку и пошел за тетей Люкой. За какао мы еще поговорили с дядей Юрой о предстоящей олимпиаде, а тетя Люка все время ворчала: «Как эти два безалаберных мужика, – это она имела в виду нас с батей, – живут там одни: голодные, холодные, грязные, они же совсем запаршиветь могут. Не понимаю я Веру – у нее семья и давно надо было бросить этот паршивый театр, эти театры вообще до добра не доведут». Я разговаривал с дядей Юрой и прислушивался к воркотне тети Люки, посмеиваясь про себя. Но вдруг что-то в воркотне ее меня зацепило. Я даже не понял, что именно, но что-то царапнуло меня, и я перестал слушать дядю Юру и начал вспоминать, о чем ворчала тетя Люка, разматывать ее воркотню в обратном порядке. И дошел до одной фразы, которая показалась мне странной. Я не помню эту фразу полностью,
– Что Долинский? – неожиданно для себя спросил я.
– Разве я что-нибудь сказала о… Долинском?
– Идиотская привычка думать вслух, – вдруг закричал дядя Юра, – да еще черт знает о чем! Не обращай внимания, Саша. Все это бабья болтовня. – Он вскочил и начал бегать по комнате, дергая себя за усы.
– Что ты, Юра, – растерянно сказала тетя Люка, – я ведь ничего не хотела…
– Не хотела, не хотела! – кричал дядя Юра. – Она не хотела! Понимаешь – не хотела она!
Я ничего не понимал. Я никогда не видел дядю Юру таким – он никогда не кричал на свою тетю Люку, а тут вдруг разбушевался. И ее я никогда не видел такой растерянной и даже испуганной. И все это вызвал лишь один мой вопрос о Долинском. А может, она и не называла его вовсе – мне только послышалось, а я возьми и брякни что-то не так, – со мной это бывает. Я начал их успокаивать:
– Ну что вы, ведь я просто так спросил.
Тетя Люка сразу успокоилась.
Я попрощался и ушел, ничего не понимая. Уже на улице я вспомнил, что так и не спросил, чем же больна Нюрочка, и хотел было идти обратно, чтобы спросить, но потом решил, что не стоит: с Нюрочкой вроде бы все в порядке, а там сейчас, наверное, дым коромыслом: дядя Юра и тетя Люка воспитывают друг друга.
Я шел и посвистывал, но что-то все время скреблось у меня внутри: кому это «так и надо» и при чем здесь все-таки Долинский? Я начал вспоминать Долинского. Он работал с мамой в театре и часто бывал у нас. «Очень, невероятно, безумно талантлив, но несчастлив», – говорили о нем все наши знакомые. Почему он несчастлив, я не знаю. Артист он, по-моему, действительно, очень хороший. Я, правда, не очень разбираюсь еще, но я видел его как-то в «Снежной королеве» – он там играл сказочника, «снип-снап-снурре, снурре-базилюре», – мне очень понравилось. И еще я видел «Пятую колонну» – на этот спектакль меня не пускали: «детям до шестнадцати…» – и так далее, сами понимаете, но меня потихоньку пропустила тетя Паша – театральная вахтерша; я забрался на самую верхотуру и оттуда посмотрел весь спектакль. Долинский играл американца-журналиста, а мама – его невесту… нет, не невесту, а возлюбленную… играл он очень здорово, особенно когда он разговаривает с Доротти – это та женщина, которую играла мама. Я не все понял в этой пьесе, но играли они очень хорошо, так что иногда даже плакать хотелось.
Вообще Долинский всегда веселый, очень интересно рассказывает о всяких случаях из своей жизни, а их у него, как говорится, «вагон и маленькая тележка». Говорили, правда, что он много пьет, но у нас он никогда пьяным не был. Один раз как-то я его встретил на набережной, и, по-моему, тогда он был здорово пьяный. Он взял меня под руку, и мы долго ходили с ним по Неве, и он рассказывал мне о том, какая мама у меня хорошая артистка и хороший человек и какой замечательный у меня батя. Мне это было приятно, но я ведь и сам знаю это.
Больше я его пьяным не видал. К нам он всегда приходил веселый и спокойный.
Зимой всегда еще в передней кричал:
– Есть в этом доме чай для старого бродяги? Хорошо бы чайку с морозцу.
И мама сразу убегала готовить чай – для Долинского она как-то по-особенному заваривала его, – мы с папой к чаю довольно равнодушны: папа больше любит черный кофе с лимоном, а мне все равно что пить, лишь бы не молоко. Пока мама готовила чай, Долинский с батей играли в шахматы. Долинский играл неважно и почти всегда проигрывал. Но не огорчался и не стонал, как дядя Юра, а смешно подшучивал над собой. «Такой уж я несчастный уродился: и в игре не везет и в любви не везет», – говорил он и забавно поглядывал на маму. Мама смущалась, а папа смеялся и закуривал свою трубку. А потом мы садились пить чай, и он начинал что-нибудь рассказывать, и всегда так интересно, что, когда меня гнали спать, я ужасно возмущался, и, если это случалось на самом интересном месте, Долинский говорил, что он мне потом доскажет. И между прочим, всегда досказывал: на следующий день или позже, но обязательно доскажет. А иногда он брал гитару и пел, один или с мамой.
Я очень любил, когда он пел старинные русские романсы и особенно этот: «Нет, не тебя так пылко я люблю». Все сидели задумавшись, и у бати гасла трубка, но он не замечал этого. А потом Долинский вдруг резко ударял по струнам и начинал петь что-нибудь вроде «Приятели, смелей разворачивай парус» из старой картины «Остров сокровищ», или одесскую «На Молдаванке музыка играет», но глаза у него оставались грустными.
Долинского я помню очень давно, пожалуй, с тех пор, как вообще начал себя помнить. И мне он нравится, и называю я его с самого детства так, как называет его мама – просто Долинский, но на «вы». А батя говорил маме:
– Понимаешь, не могу я его как-то на «ты» называть, не получается. Вот с Ливанским мы, как только познакомились, так сразу на «ты» перешли и даже не заметили оба. Или Федор, например: ведь он намного старше меня и начальник мой к тому же, а я его совершенно уверенно «тыкаю» – и хоть бы что. А вот с Долинским не выходит. Хоть он и моложе. А… может, именно потому, что моложе? А?
– Просто ты его не любишь, – спокойно говорила мама. – Уважаешь, но не любишь.
– С чего ты взяла? – возмущался батя.
– Я знаю, – говорила мама, и тут разговор на эту тему заканчивался, только батя про себя ворчал что-то насчет женской логики.
Вот сейчас я вспоминаю о Долинском и думаю, что мама, кажется, была права. Батя все время будто приглядывался к Долинскому и чересчур внимательно его всегда слушал. А по-моему, к людям, которых любишь, нечего приглядываться: ведь их знаешь, или, по крайней мере, тебе кажется, что ты их знаешь наизусть.
Но мне-то Долинский нравился, и я никак не мог понять, почему меня будто царапнуло, когда тетя Люка упомянула его имя, и почему дядя Юра раскричался на нее. Ломал я себе голову, ломал, а потом, так ни до чего и не додумавшись, плюнул. Что, в самом деле, мало ли о чем болтают взрослые, – не все же понимать надо. И так я последнее время что-то чересчур много стал понимать. И я пошел к Пантюхе, – надо же ему все-таки сказать, что его вызывают в милицию.
Лучше бы я не ходил!
Не знаю, стоит ли рассказывать об этом, но, наверно, надо. Раз уж я решил рассказать о всей своей жизни, – значит, и об этом надо рассказать.
Когда я позвонил в пантюхинскую квартиру, за дверью раздался Лелькин голос.
– Кто там? – спросила она.
Я ответил и сказал, что мне обязательно и срочно надо видеть Юрку. Дверь приоткрылась, и показалась Лелькина голова в пестрой косыночке.
– А, это ты, Лариончик, – сказала Лелька и начала улыбаться: она всегда начинает улыбаться, когда видит меня. Вначале увидит, кивнет головой, а потом начинает улыбаться, сперва немножко, а потом все больше и больше – ну прямо рот до ушей. Можно подумать, что она просто до смерти рада меня видеть. А может, я такой смешной, что у нее при виде меня рот расползается до ушей? Не знаю, что она там думает, а только улыбается, и все. И самое глупое, что я тоже, увидев ее улыбку, сам начинаю улыбаться, прямо расплываюсь весь… Вообще-то улыбка у нее хорошая: веселая и немножко хитрая, а зубы белые и один к одному. Но мне-то от этого не легче: я-то чувствую, что сам улыбаюсь по-идиотски, чувствую, а ничего поделать не могу…
Вот высунулась она в дверь и улыбается, а я стою и тоже улыбаюсь. И так мы стоим довольно долго, и я начинаю чувствовать, что у меня уже горят уши и болят щеки от этой дурацкой улыбки. Тогда она говорит:
– Ой, чего это я? Юрик скоро придет: я его в магазин послала за нашатырным спиртом – окна мыть. А ты заходи, Лариончик, подожди. У меня тут уборка, но ты не стесняйся, проходи, – говорит она и широко открывает дверь.
Я не хотел идти, но потом подумал, что делать мне все равно нечего, а Юрку обязательно надо увидеть, и еще мне вдруг захотелось спросить Лельку, чего это она всегда улыбается, когда на меня смотрит?