Чудесные занятия
Шрифт:
Ролан делает глоток коньяка. Ему всегда нравилось отбирать слова, избегать поверхностных разговоров. Жанна повторит и дважды, и трижды каждую фразу — всякий раз с новым ударением; пусть говорит, пусть мелет одно и то же, а он тем временем подготовит минимум веских ответов, которые приведут в должный порядок этот жалкий хаос. Тяжело дыша, он выпрямляется после очередного обманного движения и резкого шага в сторону, что-то подсказывает ему, что на этот раз нубиец будет атаковать иначе, что удар трезубцем последует до, а не после броска сети. «Смотри внимательно, — поясняет Ликас своей жене, — я уже видел, как это бывает, в Апта Юлии [137] , удачный отвлекающий маневр». Почти не защищенный, рискуя оказаться под вовремя брошенной сетью, Марк бросается вперед и только затем поднимает щит, чтобы прикрыться от сверкающей реки, которая молнией слетает с руки нубийца. Сеть отбита кромкой щита, но трезубец срывается вниз — и кровь фонтаном хлещет из бедра Марка, короткий меч которого лишь без толку бьет по древку оружия противника. «Я же тебе говорил!» — кричит Ликас. Проконсул внимательно смотрит на рану в бедре гладиатора, на кровь, стекающую под позолоченные поножи; едва ли не с грустью думает он о том, как Ирина хотела бы погладить это бедро, ощутить его тепло и крепость, постанывая, как стонет она, когда он сдавливает ее изо всех сил, чтобы сделать ей больно. Нужно будет сказать ей это сегодня же ночью, сказать — и посмотреть ей в глаза, выискивая в лице Ирины, в этой совершенной маске, едва заметные признаки уязвимости; под своей маской она будет до последнего притворяться безразличной к его словам, как сейчас она изо всех сил изображает благородный интерес к схватке, заставляющей плебс выть от восторга в предчувствии неизбежного скорого конца. «Удача отвернулась от него, — говорит проконсул супруге. — Я чувствую себя едва ли не виноватым в том, что привез его
137
…Апта Юлия (ныне Апт) — город на юге Франции, в департаменте Воклюз.
Она безразлично принимает ласки — неспособная почувствовать, что рука Жанны слегка дрожит и начинает холодеть. Когда пальцы в последний раз соскальзывают с шерсти и замирают неподвижно, кошка требовательно жалуется на безразличие; затем кошка заваливается на спину и выжидательно шевелит лапками, что неизменно приводит Жанну в восторг, но на этот раз — нет, ее рука по-прежнему неподвижна, едва заметным движением один лишь палец тычется в шерсть, словно пытается нащупать живое тепло, и снова замирает между мягким дышащим боком и упаковкой с таблетками, докатившейся прямо сюда, совсем близко. Меч вонзается ему в живот, и нубиец по-звериному взвывает, отшатываясь назад, и в этот последний миг, когда боль становится сродни последнему зову ненависти, все оставшиеся, еще не ушедшие с кровью из раны силы нубийца уходят на то, чтобы поднять трезубец и вонзить его в спину лежащего перед ним ничком противника. Он падает на Марка, конвульсии заставляют его перекатиться на спину и замереть рядом с врагом; медленно двигается рука Марка, приколотого к песку, словно огромное сверкающее насекомое.
— Редкий случай, — говорит проконсул, обращаясь к Ирине, — чтобы два гладиатора такого уровня убили в поединке друг друга. Можем поздравить себя с тем, что нам выпало увидеть столь нечастое зрелище. Сегодня же вечером напишу об этом брату, чтобы хоть чуть-чуть развеселить его, совсем заскучавшего в однообразии своего брака!
Ирина видит, как движется рука Марка — медленное, бесполезное движение, — словно он пытается вырвать вонзившийся в его внутренности трезубец. Она представляет себе проконсула, обнаженного, лежащего на песке арены с тем же трезубцем, вогнанным в спину по самое древко. Нет, проконсул не смог бы шевельнуть рукой с таким же — последним, предсмертным — достоинством; он бы визжал и сучил ногами, как заяц, вымаливая прощение у разгневанной публики. Опираясь на протянутую руку супруга, она еще раз выражает свое одобрение; рука перестала шевелиться, единственное, что остается, — это улыбаться, искать убежища в разуме. Кошке, похоже, не нравится неподвижность Жанны, она по-прежнему лежит на спине в ожидании ласки; затем, словно ей помешал уткнувшийся в шерсть палец, она нетерпеливо мяукает и, отвернувшись, уходит, забытая и уже сонная.
«Извини, что я в такое время, — говорит Соня. — Увидела твою машину у дверей, и — искушение было слишком велико. Это ведь она тебе звонила?» Ролан ищет сигарету. «Зря ты так, — говорит он. — Считается, что этот шаг должен делать мужчина; в конце концов, я больше двух лет был с Жанной, и она хорошая девушка». — «Зато какое удовольствие, — говорит Соня, наливая себе коньяк. — Я ей никогда не могла простить этой ее невинности, пожалуй, ничто другое так не злит меня. Ты только представь: она начала с того, что рассмеялась — решила, понимаешь ли, совсем всерьез, что я ее разыгрываю». Ролан смотрит на телефон, думает о муравье. Сейчас Жанна перезвонит, и будет неудобно, потому что Соня уже села рядом с ним и гладит его по голове, одновременно быстро листая журнал, словно в поисках иллюстраций. «Зря ты так», — повторяет Ролан, притягивая к себе Соню. «Зря явилась в такое время?» — смеется Соня, уступая рукам, которые настойчиво ищут первый крючок на ее платье. Темное покрывало опускается на плечи Ирины, повернувшейся спиной к зрителям в ожидании, пока проконсул в последний раз поприветствует сограждан. К овациям примешивается гул пришедшей в движение толпы, поспешные шаги тех, кто хочет побыстрее оказаться на выходе, опередив зрителей с нижних галерей. Ирина знает, что сейчас рабы уносят с арены трупы, и не оборачивается; ее радует мысль о том, что проконсул принял предложение Ликаса поужинать у того на вилле, находящейся на берегу озера, где вечерний воздух поможет ей забыть запах плебса, последние крики, медленно двигающуюся руку, словно гладящую, ласкающую землю. Забыть нетрудно, хотя проконсул и мучает ее бесконечными напоминаниями о терзающем его прошлом; когда-нибудь Ирина найдет способ заставить его забыть обо всем навсегда, и пусть народ посчитает его просто умершим. «Вот увидишь, что придумал наш повар, — говорит жена Ликаса. — Он вернул моему мужу не только аппетит, он теперь и по ночам…» Ликас смеется и приветственно машет друзьям, ожидая, пока проконсул первым повернется и пойдет к галерее, но тот замер на месте, словно ему огромное удовольствие доставляет зрелище залитой кровью арены, на которой лежат соединенные смертью трупы. «Я так счастлива», — говорит Соня, прикасаясь щекой к груди засыпающего Ролана. «Не говори так, — бормочет он, — можно подумать, что это говорится из любезности». «Ты мне не веришь?» — смеется Соня. «Верю, верю, но не говори сейчас этого. Давай покурим». Он шарит рукой по столу в поисках сигарет, находит, вкладывает одну в губы Соне, подносит другую поближе и зажигает обе от одной спички. В полудреме они едва смотрят друг на друга, и Ролан, помахав спичкой, кладет ее на стол — туда, где вроде должна быть пепельница. Соня засыпает первой, и он осторожно вынимает у нее изо рта недокуренную сигарету, добавляет свою и кладет обе на стол, проваливаясь в тяжелый, без сновидений сон бок о бок с Соней. Тазовый платок, лежащий рядом с пепельницей, сгорает без пламени, медленно сжимаясь, он кусками падает на ковер — рядом с кучей одежды и рюмкой с коньяком. Часть зрителей начинает кричать, люди скапливаются на нижних ступенях; проконсул, взмахнув последний раз рукой, дает страже сигнал — организовать для него свободный проход. Ликас, который первым понимает, что происходит, показывает на самую дальнюю часть ограды, которая на глазах начинает разваливаться, рассыпаясь ливнем искр, льющихся на толпу зрителей, беспорядочно мечущихся по трибунам в поисках выхода. Выкрикивая какой-то приказ, проконсул толкает Ирину, все так же неподвижно стоящую спиной к нему и к арене. «Быстро, пока не забита нижняя галерея!» — кричит Ликас, бросаясь бежать впереди жены. Ирина первая ощущает запах шипящего масла — пожар, возгорание погребов в подвалах цирка; позади часть забора падает на спины тех, кто давится, пытаясь пробить себе путь к выходу по плотной массе сбившихся тел, заперевших собой оказавшиеся слишком узкими галереи. Сотни и сотни прыгают на арену, пытаясь найти выход здесь, но дым от горящего масла скрывает за черной пеленой все вокруг. Несомый языками пламени пылающий лоскут ткани с размаху налетает на проконсула, еще не успевшего укрыться в коридоре, ведущем к императорской галерее. Ирина оборачивается на его крик, голыми руками сбрасывает с него горящую тряпку и говорит: «Выйти не удастся. Они сдавили там, внизу, друг друга — как дикие животные». Тогда Соня вскрикивает, пытаясь освободиться от пылающих объятий, вырвавших ее из сна, и ее первый крик смешивается со стоном Ролана, который тщетно пытается встать, задыхаясь в густом черном дыму. Они еще кричат — все слабее и слабее, — когда пожарная машина на полной скорости, рассекая толпу любопытных, въезжает на их улицу. «На десятом этаже, — говорит лейтенант. — Тяжело придется — ветер северный. Ну, пошли».
[Пер. В.Правосудова]
Сиеста вдвоем
Когда-нибудь, во времени без горизонта, она, наверно, вспомнит, как тетя Адела ставила эту пластинку по вечерам — хор, солирующие голоса, вспомнит, как накатывала неясная грусть, когда голос звучал одиноко, то женский, то мужской, а затем снова согласный хор и поют что-то непонятное, зеленая наклейка с иностранными словами: Те lucis ante terminum [*] …Nunc Dimittis… [*] , это латынь, объясняет тетя Лоренса, они поют о Боге, о божественном, а она, Ванда, мучительно не понимает, почему ей делается грустно, так же, как у Тереситы, когда они слушают пластинку Билли Холидей [138] и курят, если мать Тереситы в офисе, а папа занят делами или спит наверху, как положено в сиесту, и, значит, кури себе безо всяких. Голос Билли Холидей всегда приносил какую-то сладкую печаль, хотелось лечь и плакать от счастья, и так хорошо вдвоем с Тереситой в ее комнате, закрытое окно, дым от сигарет, и поет сама Билли Холидей. Дома Ванде запрещали напевать ее песни: незачем, Билли Холидей — негритянка и умерла от наркотиков, тетя Мария чуть что заставляла Ванду лишний час сидеть за пианино и разучивать арпеджио, а тетя Эрнестина — ей бы только возмущаться современной молодежью. Те lucis ante terminum летело по гостиной, где тетя Адела шила, устроившись возле стеклянного шара, в котором отражался — так красиво! — свет настольной лампы. Хорошо еще, что Ванда спала в комнате тети Лоренсы, в одной постели: никакой латыни, никаких поучений этих — не кури, не водись с кем попало; тетя Лоренса, помолившись, гасила свет, и какое-то время они говорили о чем придется, но чаще о Гроке [139] , их любимой собаке. И Ванда, умиротворенная, засыпала, прячась от печали большого дома в тепле, возле дорогой тети Лоренсы, которая тихонько, почти как Грок, посапывала, свернувшись калачиком, ну в точности как теплый лохматый Грок на коврике в столовой.
*
«Пред закатом солнечным, тебе, Создатель…» — начальные строки гимнов комплектория, соответствующего повечерию в православном богослужении (лат.).
*
«Ныне отпущаеши…» — начальные слова молитвы Симеона-Богоприимца (лат.).
138
Холидей Билли (наст. имя — Элинор Гоу Мак-Кей; 1915—1959) — американская (негритянская) джазовая певица.
139
Грок. — Кличка собаки — это сценическое имя швейцарского клоуна Адриана Ветташа (1880—1959). Сам Грок-человек в произведениях Кортасара упоминается неоднократно.
— Тетя Лоренса, сделай так, чтобы мне не снился этот человек с искусственной рукой! — плакала Ванда той ночью, очнувшись от страшного сна. — Ну сделай, сделай!
Однажды Банда взяла и рассказала все Тересите, но та рассмеялась, а какой тут смех? Тетя Лоренса вовсе не смеялась, она утирала Ванде слезы, поила водой, все, все, успокойся, и постепенно отступали, куда-то проваливались видения ночного кошмара, в котором происходило все то же самое, что случилось прошлым летом, — да-да, человек, похожий на мужчин из того альбома, яркая луна, глухой переулок и прямо на нее движется этот человек в черном, освещенный ярким светом луны, подходит почти вплотную и смотрит в упор — очки в металлической оправе, на лице тень от котелка, жесткая полоска губ, и вдруг перед ней его правая рука, она бежит с диким воплем, спасаясь от чего-то ужасного, и… стакан воды, ласковый голос тети Лоренсы — ну все, все, успокойся, детка, и медленное боязливое возвращение в сон, который длится чуть ли не до обеда, а потом перед глазами тетя Эрнестина со слабительным, легкий супчик, уговоры, ахи-охи, снова дом, снова Nunc Dimittis, а потом — ладно, так и быть, сходи к своей Тересите, она, конечно, не внушает никакого доверия, чего ждать при такой матери? Еще научит каким-нибудь гадостям нашу девочку, ну хорошо, пусть развлечется, а то сидит скучает, н-да, прежде девочки в сиесту вышивали, гаммы разучивали, а теперь…
— Знаешь, твои тетки не просто дуры, а с большим приветом! — возмутилась Тереса, протягивая ей сигарету, украденную из пачки отца. — Не повезло тебе с ними, киса. Надо же — слабительное, нашли что выдумать! Так подействовало или нет? О, слушай, посмотри, что мне принесла Лола, здесь осенние моды! Нет, сперва посмотри на фотку Ринго [140] , прелесть, правда? А эта, в расстегнутой рубашке? Видишь, какой волосатенький?
Тересита требовала, чтобы со всеми подробностями, а Ванда сбивалась, ну как говорить про это, если все сразу перед глазами — она бежит, несется сломя голову, пустынный переулок… но постой, это вовсе не сон, хотя все почти так же, как в этом сне, перед самым концом, но едва она очнется от собственного крика, все сразу уплывает, исчезает. Вот тогда, прошлым летом, она, наверное, сумела б рассказать такое Тересите, если б не боялась, что та проболтается тете Эрнестине. В то лето Тереса еще бывала у них, и тетушки за столом — возьми сливочную помадку, съешь пирожок — выуживали у нее потихоньку все, что хотели, а потом ни с того ни с сего разругались с ее матерью. Тереситу больше не привечали, но Ванду к ней — пожалуйста, разумеется, не всякий раз, а когда в доме гости, чтоб не мешалась под ногами. Теперь Ванда могла бы рассказать, только зачем? Все так спуталось, перемешалось — ее страшный сон был в точности как то, прошлогоднее, вернее, наоборот, то, что было на самом деле, переселилось в этот страшный сон, и вдобавок все очень похоже, почему-то похоже на картинки в альбоме, на те нарисованные улицы, где, как в ее ночном кошмаре, — ни конца, ни начала.
140
Ринго — Ринго Старр (р. 1940), английский музыкант, участник группы «Битлз».
— Тересита, открой окно хоть немного, а то жарко по-страшному!
— Ты в себе, дурочка? Мать же сразу догадается, что мы курили. У нашей Рыжухи нюх как у кошки. Не знаешь, что ли? Соображать надо!
— Подумаешь! Не убьет же!
— А то! Ты вон пришла домой, и ладно, пай-девочка. Нет, правда, прямо как маленькая!
А разве Ванда маленькая? Зря Тересита нападает, да еще смеется. Конечно, она к ней изменилась после того жаркого душного дня, когда они впервые говорили про это и когда Тересита научила ее. С тех пор все стало по-другому, но если Тересита не в духе, она обращается с ней как с маленькой.
— Никакая я не маленькая! — обиделась Ванда, пуская дым вверх.
— Брось, не обижайся. Правда жарко, до ужаса. Давай разденемся и выпьем вина со льдом. Знаешь, ты насмотрелась тех картинок, вот и снится. И пойми, это вовсе не искусственная рука, ну а во сне — там чего хочешь. Видала уже какие!
Под блузкой не очень заметно, зато так — да, сразу взрослая женщина, даже лицо другое. А Ванде совестно раздеваться, ну где там грудь, так, чуть-чуть. Одна туфля Тересы летит к постели, другая под софу. Ну конечно, он точно такой же, как те мужчины в черном на картинках. Тересита показала ей этот альбом, когда ее папаша ушел по делам и в доме сразу стало тихо-тихо и пусто, как в домах и гостиных, нарисованных тем странным художником. Подталкивая друг друга, с нервным смешком, девочки поднялись наверх, куда их порой звали родители Тереситы, и там, в библиотеке, они как взрослые пили с ними чай. В такие дни и думать нельзя про сигареты, вино и все такое. Рыжуху не проведешь! Вот они и ждали случая, чтоб в доме — никого, кроме них, чтобы сразу наверх с криками и смехом, толкая друг друга, как теперь, — Ванда пятилась и вдруг упала, вернее, села на синий диванчик, а Тересита — раз! — сдернула трусики, разогнулась и стоит совсем голая, обе смотрят друг на друга, смешок странный, задышливый, и Тересита — ха-ха-ха! ты что, разве не знаешь, здесь тоже растут волосики, как у Ринго на груди. И у меня, сказала Ванда, еще с прошлого лета.
У женщин в альбоме тоже растут, и очень густые, а женщины эти куда-то идут или сидят, а другие лежат на траве или прямо на перроне (сдвинулись! — сказала Тересита) или вроде них с Вандой смотрят друг на друга большущими глазами при ярком лунном свете, но луны не видно. На всех картинах этот лунный свет и голые женщины идут навстречу друг другу как слепые, будто ничего и никого не видят, будто совсем одинокие, за ними иногда тайно наблюдают мужчины в черных костюмах или серых плащах, некоторые мужчины в котелках зачем-то рассматривают в микроскоп то ли камни, то ли что.