Чудесные занятия
Шрифт:
— Больше тебе такое не приснится, — ласково говорит тетя Лоренса, поглаживая ее руку. — Ни за что не приснится, спи, спи.
— Да, правда, у тебя тоже волосики, но чуть-чуть, — сказала Тересита. — Странно, ты еще как маленькая. Дай мне прикурить. Да иди сюда, иди!
— Нет, ну нет! — кричит Ванда, пытаясь вырваться. — Ну что ты делаешь, я не хочу, пусти!
— Вот дурочка! Подожди, я тебя научу. Да я ничего не сделаю! Не дергайся, сама увидишь, как это замечательно.
Ванду отправили спать сразу после ужина, и ни одна из теток не подставила ей щеку для поцелуя. За ужином стояла мертвая тишина, словно все оцепенело, как на тех картинах, лишь тетя Лоренса посматривала на нее, придвигая к ней тарелку с супом. После ужина Ванда издали слушала пластинку тети Аделы, и летящие звуки будто обвиняли ее. Те lucis ante terminum. Она твердо решила умереть и сладко плакала, воображая, что станет с тетей Лоренсой, когда та увидит ее мертвой, да все они будут раскаиваться, ведь она непременно покончит с собой, возьмет и бросится с верхней террасы в сад или вскроет себе вены бритвой тети Эрнестины, но не сейчас, сперва надо написать прощальное письмо Тересе и сказать, что она ее простила, а другое — учительнице по географии, которая подарила ей атлас в красивом переплете. Хорошо еще, что тетя Эрнестина и тетя Адела не знают, что она с Тереситой была на вокзале, что она курит и пила вино, а главное, что в тот вечер, возвращаясь от Тереситы, она без спросу пошла другой дорогой и на углу чужого переулка к ней вдруг шагнул мужчина в черном и спросил про время, очень похоже на ее страшный сон (а может, и это только приснилось? Боженька милый, пусть лучше — приснилось!), да, в самом начале переулка, который упирается в стену, затянутую плющом, стоял мужчина и шевелил правой рукой, которая вылезала из кармана пиджака (а может, все-таки приснилось?). Ванда заметила это, когда он стал вынимать ее, как-то очень медленно, будто она там застряла, тянет, тянет, а сам спрашивает: который час? который час? и рука — не рука, что-то из розового воска с согнутыми пальцами. Ванда кинулась прочь, она почти не помнит, как бежала от того человека, который хотел затолкать ее в глубь пустынного тупика. В памяти лишь ужас от этой искусственной руки и стиснутых губ, только этот миг, остальное куда-то провалилось, то есть
— Ну, тебе приятно? — спрашивает Тересита. — А можно и вот так.
— Не надо, ну не надо! — молит Ванда.
— Да это еще лучше… В сто раз! Так делает Лола, и я теперь. Ну видишь, тебе же очень приятно. Ой, не ври, не ври! А хочешь, ложись здесь и сама, теперь ты знаешь.
— Спи, детка, спи, — говорит тетя Лоренса, — нет, нет, больше не приснится.
Но выходит, над ней склонилась Тересита, глаза полузакрытые, будто вдруг обессилела, будто, показывая, измучилась, будто вместо нее на синем диванчике незнакомая белокурая женщина из альбома, только намного моложе и смуглее, и Ванда, глядя на странно уставшую Тереситу, не переставая думала о другой женщине из альбома, которая смотрела на пламя свечи в стеклянной комнате, и с неба свисала обыкновенная лампочка, а та улица с зажженными фонарями и мужчина вдали на тротуаре как бы проникали в эту комнату, были с ней одно целое, и так везде, на всех картинах, но самая непонятная картина называется «Девицы из Тонгре» [141] . Ванда все смотрела на Тересу — та дышит часто-часто, будто запыхалась, и это было как смотреть на картину, где обнимаются девицы из Тонгре, наверно, город какой-то, раз с большой буквы, — все в прозрачных туниках на голое тело, и у одной грудь обнажена, эта девица ласкает другую, обе с распущенными волосами, в черных беретах, а эта, с обнаженной грудью, которая ласкает другую, водит пальчиком чуть пониже ее спины, точь-в-точь как делает Тересита, и лысый мужчина в сером плаще — копия доктор Фонтана, к которому ее водила тетя Эрнестина. Этот доктор, пошептавшись о чем-то с тетей, велел раздеться совсем, легко сказать, ей же тринадцать, у нее уже… Наверно, поэтому тетя Эрнестина привела ее к доктору, но может, и не только поэтому, иначе он бы не смеялся, когда говорил тете Эрнестине — Ванда слышала, — что ничего страшного, не надо преувеличивать, потом он стал слушать ее трубкой, смотрел, какие веки, глаза, его халат, хоть и белый, чем-то напоминал тот серый плащ у мужчины на картинке, доктор велел лечь на кушетку и стал щупать живот внизу, а тетя Эрнестина сразу отошла к окну, чего ей там смотреть, если окно задернуто белой шторкой, но тетя все равно стояла у окна, пока не окликнул доктор. Ничего страшного, сказал, пустяки, и стал выписывать микстуру с сиропом от кашля, а Ванда — скорее одеваться. Все это непонятным образом связано с ее ночным кошмаром, потому что мужчина в черном тоже сперва был ласковым, улыбался, как доктор Фонтана, который час, спросил, а дальше все уже происходило в том переулке-тупике, как тогда, когда ей стукнуло в голову пойти домой в обход; значит, остается только одно — покончить с собой, броситься из окна или порезать вены, но сначала она напишет письма Тересите и учительнице по географии.
141
Тонгре — город в Бельгии.
— Ну ты дура дурой! — ахнула Тереса. — Не закрыть дверь! Балда, раз попалась, ври до упора. Теперь твои старухи припрутся к Рыжей, это без вопроса, и все свалят на меня. Значит, от интерната не отвертеться, отец предупреждал.
— Выпей еще, — говорит тетя Лоренса, — ну вот, будешь спать до утра безо всяких снов.
Самое ужасное, что нельзя рассказать тете Лоренсе, нельзя объяснить, почему она удрала после обеда от тети Эрнестины и бродит по улице безо всякой цели. И в голове одно — немедленно покончить с собой, броситься под поезд. Бродит по улицам, озираясь, — вдруг где-то здесь этот человек, вдруг, когда не будет людей, он подойдет и спросит — который час, а может, те голые женщины из альбома тоже ходили по этим улицам, может, тоже поудирали из своих домов? Может, тоже боялись тех мужчин в серых шляпах и черных костюмах, как тот тип в переулке, слава богу, она хоть не голая, и никто из тех женщин, вроде той в красной тунике, не обнимает ее и не велит лечь, как тогда Тересита или доктор Фонтана.
— Билли Холидeй — негритянка, и она загубила себя наркотиками, — сказала Тересита, — у нее начались глюки и всякое такое.
— Глюки? А что это?
— Не знаю, что-то страшное, когда кричат, бьются в судорогах. Ой, правда жарко до невозможности, давай разденемся совсем.
— Не надо совсем. Жарко, но не так чтобы.
— Ты съела слишком много фасоли, — сказала тетя Лоренса, — на ночь нехорошо ни фасоль, ни апельсины.
— А можно вот так, посмотри, — говорит Тересита. Но почему, почему перед глазами та картина, где по одну сторону узкой улицы деревья, а на другой — приоткрытая дверь и посреди улицы столик с зажженной лампой, днем, когда светло, ну бред собачий!
— Да кончай про искусственную руку! — говорит Тереса. — Так и будешь сидеть все время? Ныла, что жарко, а как раздеваться — одна я.
Это сама Банда уходит на картине куда-то вглубь, волоча по земле темную тунику, а в дверях стоит Тересита и смотрит на столик с зажженной лампой, не замечая, что в глубине улицы у стены стоит мужчина в черном, стоит не шелохнется, подстерегая Ванду. Но это же вовсе не мы, мелькает в голове у Ванды, это те женщины, что нагишом ходят по улицам. Нет, это не мы, это опять как в дурном сне, вроде я там, а на самом деле — нет, и вообще, тетя Лоренса обещала, что такое больше не приснится — никогда. Позвать бы сейчас тетю Лоренсу, чтобы увела ее, чтобы спасла от этих темных улиц, чтобы не дала броситься под поезд и навсегда-навсегда прогнала человека в черном, который на картине, вон же опять стоит на углу и ждет ее, ну зачем было идти той дорогой! — прямо домой и не вздумай шляться по улицам! — да, тот самый в черном, который тогда шагнул от стены и спросил — который час, а потом вдруг стал теснить ее в глубь переулка, где дома без окон, она пятится, пятится к стене, затянутой плющом, и нет сил кричать, молить о помощи, все как в том страшном сне, но сон каждый раз обрывался, и рядом всегда тетя Лоренса, гладит по голове, успокаивает, ну хватит, хватит, выпей воды, — и сразу все исчезало, расплывалось. А то, что случилось вечером в переулке, тоже, как в дурном сне, обрывками, провалом, потому что Ванда опрометью мчалась до самого дома, закрыла дверь на засов и велела Гроку сидеть — стеречь! Никак не могла признаться тете Лоренсе. И вот все повторяется — снова тот самый переулок, но нельзя убежать, нельзя проснуться, человек в черном теснит ее к стене, и нет тети Лоренсы, нет ее ласкового голоса, Ванда одна с этим человеком, который спрашивал тогда про время, вот он все ближе, ближе, она вжалась в стену, увитую плющом, а он больше не спрашивает — который час, его восковая рука что-то ищет у нее под юбкой, и мужской голос шепчет в самое ухо: «Ну тихо, тихо, не плачь, мы только сделаем это, тебя же научила Тересита».
[Пер. Э.Брагинской]
Надо быть в самом деле идиотом, чтобы
Давно я приметил и успел уже плюнуть на это, но написать — такой мысли мне еще никогда не приходило, потому что идиотизм мне кажется темой весьма неприятной, особенно в том случае, когда кого-то выставляют идиотом. Быть может, слово «идиот» звучит слишком категорично, но я не стесняюсь взять и брякнуть им о стол — хотя мои друзья считают это слово несколько преувеличенным, — вместо того чтобы ласкать слух другими, такими как, например, дурак, глупец или тормоз, и пускай потом те же самые друзья говорят, что ты и сам недалеко от этого ушел. На самом деле ничего здесь нет особенного, но быть идиотом — это значит целиком и полностью отдалиться от них, и хотя в этом есть свои плюсы, но, понятное дело, временами так и берет тоска и хочется переступить черту, что отделяет тебя от друзей и родственников, давно пришедших к взаимопониманию и согласию, и потереться немного возле них, чтобы почувствовать: ничем-то ты от них не отличаешься и все идет benissimo [*] . Самое печальное, что, если ты идиот, то все идет malissimo [*] , ну вот взять хотя бы, к примеру, театр: я иду в театр с женой и с кем-то из друзей на чешскую пантомиму или таиландский балет, и что вы думаете: едва начинается представление, как я нахожу все просто чудесным. Я веселюсь от души или же слова не могу вымолвить от потрясения: диалоги, жесты или танцы для меня словно сверхъестественные видения, и я отбиваю себе ладони, а порою реву в три ручья или же от смеха чуть не писаюсь в штаны, и, что бы ни происходило, я радуюсь жизни, радуюсь, что мне посчастливилось этим вечером попасть в театр, или в кино, или на выставку картин, да куда угодно, где столь необыкновенные люди творят такое, чего раньше и представить-то себе было нельзя, они создают пространство, где происходят встречи, где случаются откровения, и все это рождается из моментов, в которых происходит лишь то, что происходит каждый день.
*
Прекрасно (ит.).
*
Скверно (ит.).
И я ошеломлен и чувствую в себе такую радость, что, едва наступает перерыв, вскакиваю в восхищении с места и аплодирую актерам и говорю жене, что чешские мимы просто чудо, а та сцена, где рыбак забрасывает удочку и вытаскивает блестящую рыбку, абсолютно неподражаема. Моей жене представление тоже доставило удовольствие, и она тоже хлопает в ладони, но тут я вдруг понимаю (и миг этот для меня словно сквозная рана в груди, влажная и хрипящая), что ее радость и ее аплодисменты совсем не такие, как мои, а ко всему прочему рядом с нами почти всегда кто-то из друзей, он тоже развеселился и тоже стал хлопать в ладони, но опять-таки не как я, и мне приходится выслушивать умные-разумные речи, что, мол, в общем-то спектакль премиленький и актеры неплохие, но вот, понятное дело, нет свежести в решении и идея не нова, не говоря уже о том, что костюмы невыразительны да и постановка посредственна и так далее и тому подобное. Когда моя жена или друг говорят такое — а говорят они это ласково и совершенно беззлобно, — я понимаю: я идиот, но беда в том, что ты ежеминутно забываешь: удивляться всякой ерунде, на что и внимания-то не стоит обращать, — твой конек, так что внезапное низвержение в идиотизм — это как история с пробкой, которая в подвале годами соприкасалась с вином, будучи вогнанной в горлышко бутылки, а потом вдруг — хлоп, и все, и теперь это не больше чем просто пробка. Мне взять бы да и вступиться за чешских
142
Эпиктет (букв.: Прикупленный; 50—138) — греческий философ-стоик; был рабом одного из фаворитов Нерона.
143
Софросиния (греч.) — благоразумие, разумность, рассудительность. Как термин слово «софросиния» было употреблено Платоном в его «Диалогах».
144
Булонский лес — парк в западном предместье Парижа.
145
Фишер-Дискау Дитрих (р. 1925) — оперный немецкий певец (баритон).
146
Джотто ди Бондоне (1266—1337) — итальянский живописец. Главное произведение Джотто — росписи капеллы Скровеньи в Падуе.
147
«Прошлым летом в Мариенбаде» — фильм французского режиссера Алена Рене (р. 1922), вышедший на экраны в 1961 году и получивший широкую известность. Сценарий фильма написал Ален Роб-Грийе (р. 1922). Наверное, нелишне отметить: Роб-Грийе признавался, что на мысль написать сценарий этого фильма его натолкнул роман «Изобретение Мореля» аргентинского писателя Бьой Касареса (см. примеч. 337).
[Пер. М.Петрова]
С чувством законной гордости
Никто из наших не помнит точной формулировки закона, обязывающего граждан собирать опавшие листья, но ручаемся, что никому и в голову не придет ослушаться, ведь это один из древнейших обычаев, который мы усваиваем с самого раннего детства, и для нас участие в ежегодной кампании по уборке сухих листьев, начинающейся второго ноября [148] в девять часов утра, почти такой же элементарный навык, как умение завязывать ботинки или раскрывать зонтик.
148
…второго ноября… — В католических странах 2 ноября — День поминовения всех усопших.
Никому также не придет в голову оспаривать правомерность самой этой даты — раз так повелось в нашей стране, значит, на то есть свои основания. Весь предыдущий день мы проводим на кладбище: идем на могилы умерших родственников и сметаем сухие листья, которыми надгробия завалены до неузнаваемости; однако в тот день палая листва еще не имеет, так сказать, официального значения, пока она лишь досадная помеха, не больше, и ее нужно устранить, чтобы потом поменять воду в цветочных вазах и почистить загаженные слизняками надгробные плиты. Кое-кто порой заикается о том, что неплохо было бы перенести начало кампании на два-три дня раньше, тогда, мол, первого ноября на кладбище будет чисто и люди смогут посидеть на могилах, собираясь с мыслями и не тратя времени на утомительную уборку, из-за которой подчас происходят неприятности, отвлекающие нас от исполнения своего долга в поминальный день. Однако мы всегда отвергали эти инсинуации, равно как и не допускали даже мысли об отмене экспедиций на север, в сельву, каких бы жертв они нам ни стоили. Таковы традиции нашей родины, которые возникли отнюдь не на пустом месте, и наши деды неоднократно давали суровую отповедь анархически настроенным элементам, указывая на то, что кучи сухих листьев на могилах как раз служат напоминанием о неудобствах, связанных с листопадом, и вдохновляют наш коллектив на еще более рьяное участие в кампании, которая должна начаться на следующий день.
Все население призвано внести свой вклад в дело уборки листьев. Накануне, к моменту нашего возвращения с кладбища, муниципалитет устанавливает посреди площади киоск, покрашенный белой краской, а мы, дойдя до него, занимаем очередь и терпеливо ждем. Поскольку «хвост» нескончаем, большинство из нас возвращаются домой очень поздно, однако каждый счастлив получить свою карточку из рук муниципального чиновника. В этом расчерченном на клетки листочке с завтрашнего утра будет отражаться наше участие в трудовой вахте: когда мы сдаем на приемном пункте мешки с сухими листьями или клетки с мангустами — это уж кому что поручат, — специальная машина пробивает в карточке отверстие. Больше всех радуются дети, ведь им вручают самые большие карточки (которые они с восторгом демонстрируют матерям) — и ставят на самые легкие работы, в основном поручают следить за мангустами. Нам, взрослым, приходится потруднее, и не мудрено: мы же не только командуем мангустами, собирающими листья, но и наполняем палой листвой холщовые мешки, а наполнив, тащим их на плечах к грузовикам, которые выделяет нам муниципалитет. Старикам доверяют пистолеты со сжатым воздухом для опрыскивания сухих листьев змеиной эссенцией. Но наиболее ответственные задания выпадают на долю взрослых, поскольку мангусты часто отвлекаются и не оправдывают возлагаемых на них надежд; а раз так, то уже через пару дней по отметкам в карточке будет ясно, что работаем мы недостаточно и вероятность нашей отправки на север, в сельву, увеличится. Как и следует ожидать, мы всячески стараемся не допустить этого, хотя, если доходит до дела, тут же признаем, что отсылка на север — обычай не менее естественный, чем сама кампания; так что нам даже в голову не взбредет протестовать; однако по-человечески вполне понятно, что мы из кожи вон лезем, лишь бы заставить мангустов работать. Нам очень хочется получить максимум отметок в карточках, а для этого мы бываем подчас суровы с мангустами, стариками и детьми, участие которых необходимо для успешного проведения кампании.