Чудо в перьях
Шрифт:
— Это они так радуются, что ты благополучно вернулся, — сказала Мария. — Пора бы понять. И что ты здоров. А то у отца сердце прихватило из-за Елены Борисовны твоей. Раскудахталась… Ах, Пашеньке плохо стало!
— Давай сменим тему, — сказал я. — Это уже не вашего ума дело — вернуть Бодрова или оставить.
— Как же не нашего? — спросила мать. — Вон Маша сама туда захотела. А его силой. Можно так? По-человечески это?
— Не дадите в себя прийти. Ну просто сил нет! — всплеснул я руками. — Можно о чем-то другом?
Все замолчали, напряженно припоминая факты для продолжения семейного разговора. Я физически чувствовал тяжелое шевеление мыслей отца, честно старающегося найти другую тему.
— Как разрешили эту политику, только о ней и разговоров! — сокрушенно признался он. — Нас будто детишек к вину подпустили!
— Вот и помолчи, — сказала мать. — Интересна больно твоя политика. А ты бы, сынок, прилег с дороги. Пойдем, постелю. Разговоры одни…
Мы поднялись с ней наверх. Меня действительно клонило ко сну. Я лег лицом в прохладные простыни, испытывая высшее блаженство, доступное для меня в эту минуту, и сразу заснул, раскинувшись, будто пытаясь обхватить все, что мне в этой жизни принадлежало.
32
Спал я долго, без снов. Проснулся, лишь почувствовав чей-то взгляд. Я вскочил, еще не понимая, где нахожусь. Передо мной стояли Мария и Лена Цаплина.
— Что? — спросил я. — Что-нибудь случилось с Романом Романовичем?
— Это — парламентарий, — сказала Мария. — Прибыла, чтобы вручить тебе письмо Бодрова из его заточения. Хоть оденься.
Я смотрел на Лену, плохо соображая. Она протянула мне конверт, я взял его, не в силах отвести от нее взгляд. Очень уж исхудала и потемнела лицом. И отводила грустные глаза.
— Как ты там? — спросил я. — Может, отправить тебя к дяде?
— Да какой там дядя! — сказала Мария. — В реанимации лежит до сих пор! Отнялось, говорят, все. Надо ж, сволочь какая-то подставила грузовик посреди дороги!
Я развернул письмо, набросив простыню на тело. Ну ясно. Излагаются требования повстанцев. Просят разобраться в их насущных нуждах и принять возможные меры.
— Я тут при чем? — спросил я, возвращая письмо. — Для этого существуют его заместители, соответствующие органы.
— Но письмо адресовано тебе, ты же видишь! — сказала Мария, не уходя. — Человек в трудном положении, какой бы он ни был…
— Выйди! — сказал я. — Мне надо поговорить… Что, тяжко? — спросил я, когда Мария, хмыкнув, вышла.
— Ведь совсем уже холодно. Тем более в горах.
Она молчала, опустив глаза.
— Ну да, я помню, твой ребенок у вашей родственницы… Но у остальных? — Я понизил голос. — Им надо помочь?
Она кивнула, не поднимая головы. Потом всхлипнула.
— Они всем грозят. Никого не отпускают… Лагерь стал тренировочным. Готовят ребят к рукопашной. Хотят прорваться к телецентру. И начать все сначала!
— Тогда им не следовало захватывать Бодрова, — сказал я. — Это тактическая ошибка. Без него уже все наладилось, и недовольство масс его политикой, я слышал, переросло в жалость к его участи… Но я тебе это рассказываю не для распространения там… — Я неопределенно мотнул головой куда-то вверх…
Она кивнула. Потом заплакала, села рядом, ее плечи дрожали.
— Они требуют, чтобы девчонки докладывали, кто с кем спит. А жокеи к нам пристают… Истязают, если кто нарушит распорядок.
— Оставайся, — сказал я. — Хочешь, я устрою тебя к себе в филармонию? У меня тебя никто не обидит.
— А что я там буду делать? — спросила она.
— Петь в хоре, — сказал я. — Неважно, если не умеешь. Хор большой, никто не заметит. Еще для Бодрова место там же держу. Встанете на пару, когда его отовсюду скинут, будете рот разевать.
Она по-детски улыбнулась.
— Я серьезно, — сказал я строго. — Думаешь, шучу? Как он там, кстати говоря? Не обижают?
— Держат в отдельной палатке. С нами бегает кроссы, занимается каратэ. Вчера дежурил по кухне вместе с нами. Картошку чистил. Такой серьезный, обо всем интересовался. Ему выговор влепили за толстые очистки. Сказали, что в следующий раз накажут. Он на гнилой тренировался срезать потоньше…
— Плохо с продовольствием? — спросил я.
— Не то слово, — вздохнула она. — После его похищения милиция нас окружила, никого не пропускает. Меня вот с письмом пропустили… Но если пойду назад, обыщут. Все отнимают — лекарства, еду…
— Никуда ты не пойдешь! — сказал я. — Будешь с нами сегодня ужинать.
— Я не могу, — тихо сказала она, снова опустив глаза. — Мне надо вернуться до вечера.
— А то что будет? — спросил я. — Будут искать? Накажут? Пусть попробуют! Будешь жить у нас. Места тебе хватит. Понятно?
— Если не приду, они накажут моего парня, — тихо сказала она.
— За что? — не понял я.
— Они всегда так делают, — снова заплакала Лена. — Если уходит парень, наказывают его девушку. Ставят на тяжелые работы, морят голодом. Бьют хлыстами за все… Ну, не так посмотришь или не то скажешь.
Она тяжело вздохнула.
— Одним словом, лагерь, — сказал я. — Летний, трудовой, спортивный, тренировочный, концентрационный… Все равно — лагерь.
— Они Игорю Николаевичу есть не давали сначала. Мы, девчонки, ему совали куски. А одна, Аня, попалась. Избили ее так, что еле до палатки добралась.
— Что ж вы терпите… — покачал я головой. — Хотя… Что я спрашиваю!..
— Чем холоднее, тем они злее. Молодежь к ним приходила и уходила, когда тепло было. Тусовались, на гитарах играли, пели. А потом нас перестали выпускать. Только по одному. И то если в списке есть — с кем дружишь или живешь. И без продуктов не приходи. Им говорят, что милиция отнимает, а они не верят…
— Так, что милиция! — вскочил я и стал мерить шагами комнату. — Что? Чем она занимается! Почему этих стерв с их прихвостнями не повяжут?