Чудо. Встреча в поезде
Шрифт:
В офисе Майерс занимался повседневной работой, выполняя чертежи для агентств, а телефон Гая молчал. Гаю подумалось как-то, что Бруно не звонит специально, все нагнетая и нагнетая напряжение, дабы в конце концов голос его показался бы исходом. Самого себя ненавидя, Гай среди дня спустился и выпил несколько мартини в баре на Мэдисон-авеню. На ленч он договорился с Энн, но она позвонила и отказалась, он уже не помнил, почему. Не то, чтобы в тоне ее звучал холодок — но Гай вдруг осознал, что никакой реальной причины отказаться от ленча у нее не было. Она явно не говорила, будто идет покупать что-то для их дома — это бы он запомнил. А вдруг не запомнил? А может, она мстила за то, что он отказался прийти к ней домой обедать в прошлое воскресенье. Он никого не хотел видеть в прошлое воскресенье — слишком устал, слишком измучился. Ссора, подспудная, никем из двоих не признаваемая, становилась все глубже, все серьезнее. Последнее время Гай часто чувствовал
Гай зажег сигарету, потом заметил, что одна уже у него в руках. Согнувшись над сверкающим черным столиком, он закурил обе. Пальцы с зажатыми в них сигаретами зеркально повторяли друг друга. Что он здесь делает в четверть второго пополудни, туманя мозг третьим мартини, отнимая у себя способность работать — если бы даже работа была? Он, тот самый Гай Хейнс, который любит Энн, тот самый, что построил «Пальмиру»? У него даже не хватит мужества шваркнуть о стену этим бокалом мартини. Зыбучий песок. А если погрязнуть окончательно. Если убить для Бруно. Это будет просто — Бруно не врет — когда в доме не останется никого, кроме отца Бруно и дворецкого; а Гай знает особняк куда лучше, чем свой собственный дом в Меткалфе. И заодно оставить улики против Бруно, бросить «люгер» прямо в комнате. Мысль эта приобрела ужасающую, единственную определенность. Гай непроизвольно сжал кулаки — драться, бороться с Бруно; затем ему стало стыдно бессильно сцепленных пальцев, ненужным грузом лежащих на столе. Не следует больше пропускать такие мысли. Именно их-то Бруно и хочет вызвать.
Гай намочил платок в стакане с водой и обтер лицо. Заныл порез, оставшийся после бритья. Гай заглянул в зеркало, что висело сбоку, и заметил кровь, крохотное алое пятнышко прямо у еле видной ямочки на подбородке. Захотелось вдруг хватить кулаком по зеркалу. Гай заставил себя подняться и пошел оплатить счет.
Но, побывав однажды за пределом, мысль его с легкостью соскальзывала туда вновь и вновь. Бессонными ночами он разыгрывал сам перед собою убийство, и это успокаивало, как наркотик. Да и не убийство это было, а некий акт, совершаемый, чтобы раз и навсегда отделаться от Бруно, скольжение ланцета, отсекающего злокачественную опухоль. Ночами отец Бруно из человека превращался в тело, он же, Гай, — в силу, на это тело направленную. Прокручивать перед собой все это: «люгер» в комнате, неуклонное продвижение Бруно к приговору и казни — было подлинным очищением души.
Бруно послал ему бумажник из крокодиловой кожи с золотыми уголками и с инициалами «Г.Д.Х.» на изнанке. «Думаю, это тебе подойдет, Гай, — гласила записка, вложенная внутрь. — Будь умницей, перестань упрямиться. Я тебя так люблю. Твой всегда Бруно». Рука Гая зависла было над мусорной урной, но все же он сунул бумажник в карман. Жалко было выбрасывать такую красивую вещь, Гай этого терпеть не мог. Можно потом как-нибудь распорядиться ею.
В то же утро Гай отказался от участия в радиопередаче. Он был не в состоянии работать и знал это. Зачем вообще продолжать таскаться в офис? Было бы чудесно пить без просыпу целые дни, а главное — ночи. Гай уставился на свою руку, что вертела и вертела на краешке стола сложенный циркуль. Кто это сказал, что у него руки, словно у капуцина? Тим О’Флаерти в Чикаго. Они тогда ели спагетти в полуподвальной квартирке, беседуя о Ле Корбюзье и о красноречии, которое у всех архитекторов, кажется, врожденное, сопутствующее профессии, и это очень кстати, потому что обычно приходится заговаривать клиентам зубы. Все казалось возможным тогда, хотя Мириам и тянула деньги: впереди ждала честная, укрепляющая силы борьба, и все было правильно, хотя и нелегко. Он вертел и вертел циркуль, скользил пальцами вниз и вертел, не переставая, пока не подумал, что стук, наверное, мешает Майерсу, и тогда перестал.
— Выходи из штопора, Гай, — дружелюбно проговорил Майерс.
— Просто так не выйдешь. Или сломаешься, или взлетишь, — отозвался Гай с леденящим спокойствием и, не сдержавшись, прибавил: — Мне советов не требуется, Майерс. Спасибо.
— Послушай, Гай… — Майерс поднялся, долговязый: смирный, улыбающийся. Но не успел он выбраться из-за края стола, как Гай ринулся к двери и сорвал с вешалки пальто.
— Извини. Давай забудем это.
— Да знаю я, в чем тут дело. Перед свадьбой нервы шалят. У меня тоже так было. Может, спустимся, выпьем чего-нибудь?
Фамильярность Майерса задела некое глубинное достоинство, о котором Гай в спокойные минуты и не подозревал. Сил больше не было выносить это безмятежное, пустое лицо, эту самоуверенную пошлость.
— Спасибо, — сказал он. — Мне правда не хочется, —
23
Гай снова поглядел через дорогу, на длинный ряд особняков в полной уверенности, что видел там Бруно. Он видел Бруно у черных чугунных ворот — там, где никакого Бруно не было. Гай повернулся и взбежал по ступенькам. На этот вечер он взял билеты на оперу Верди. В 8.30 Энн должна ждать его в театре. У него не было настроения сегодня встречаться с Энн. Раздражала ее манера ободрять и утешать, не хотелось изнурять себя, прикидываясь, будто ему лучше, чем на самом деле. Энн беспокоили его бессонницы. Не то, чтобы она много говорила об этом — но и всякая малость раздражала Гая. А главное, он вовсе не хотел слушать Верди. Как это ему стукнуло в голову купить билеты на Верди? Хотелось сделать приятное Энн, однако и она не особенно любила оперу — и не безумие ли покупать билеты на вещь, которая никому из двоих не нравится?
Миссис Маккослэнд подала ему бумажку с номером, по которому просили позвонить. Похоже на телефон одной из теток Энн, подумал Гай. Забрезжила надежда, что Энн сегодня вечером занята.
— Ой, Гай, даже не знаю, что и делать, — сказала Энн. — Эти двое, с которыми тетя Джули хотела познакомить меня, придут только после обеда.
— Ну и ладно.
— И мне никак не удрать.
— Ничего, все нормально.
— Но мне очень жаль. Ты знаешь, что мы не виделись с самой субботы?
Гай прикусил кончик языка. Ему вдруг стали отвратительны ее привязанность, заботы, даже чистый, нежный голос, раньше звучавший только обещанием поцелуя, — и видно было по всему, что он ее больше не любит.
— Почему бы тебе не пригласить миссис Маккослэнд? Это было бы так мило с твоей стороны.
— Энн, все это неважно.
— Гай, скажи, приходили еще письма?
— Нет, не приходили. — В третий раз она спрашивает о проклятых письмах!
— Я люблю тебя. Скажи, ты об этом не забываешь?
— Нет, Энн.
Он ринулся наверх в свою комнату, повесил пальто, умылся, причесался, и сразу вслед за тем стало нечего делать и захотелось увидеть Энн. Ужасно захотелось ее увидеть. Как он мог в безумии своем помыслить, будто не хочет видеть ее! Он обшарил все карманы в поисках телефона, записанного миссис Маккослэнд, потом сбежал вниз — посмотреть на полу, в прихожей. Бумажка исчезла, будто кто-то нарочно подобрал ее и унес, чтобы помучить Гая. Сквозь узорчатое стекло входной двери он выглянул на площадку. Бруно, подумалось ему, ее забрал Бруно.
Фолкнеры наверняка знают телефон этой тетушки. Он увидит Энн, проведет с ней вечер, пусть даже и в обществе тети Джули. Но аппарат на Лонг-Айленде звонил и звонил, и никто не снимал трубку. Гай еще раз попытался вспомнить фамилию тетушки, но не получалось.
Тишина в его комнате была какая-то осязаемая, полная скрытой тревоги. Гай оглядел низкие книжные полки, которые он сам прибил к стенам, горшочки с плющом, которые миссис Маккослэнд подарила ему вместе с кашпо, под лампой для чтения — пустое кресло, обитое красным плюшем; постель, где валялся сделанный тушью набросок, озаглавленный «Воображаемый зоопарк», темные, грубые занавеси, скрывавшие крохотную кухоньку. Чуть не со скукой он подошел, раздвинул занавеси и заглянул внутрь. Возникало совершенно определенное ощущение, что кто-то ждет в комнате, однако Гай нисколько не боялся. Он взял газету и начал читать.
Несколько мгновений спустя он уже сидел в баре за вторым мартини. Надо уснуть, убеждал он себя, даже если для этого придется напиться в одиночку, что он считал постыдным. Гай прогулялся до Таймс-сквер, зашел постричься, по дороге домой купил молока и пару вечерних газет. «Напишу письмо матери, — подумал он, — попью молока, почитаю газеты и лягу». А может, телефон, по которому можно найти Энн, дожидается на полу в прихожей. Но телефона не было.
Около двух часов ночи Гай встал с постели и принялся слоняться по комнате, ощущая голод, но не желая ничего есть. Как-то ночью на прошлой неделе, вспомнилось ему, он открыл банку сардин и пожрал их все прямо с ножа. Ночь — единение человека и зверя, приближение к самому себе. Он сдернул с полки блокнот и стал судорожно его листать. Первый нью-йоркский блокнот Гая — ему тогда было года двадцать два. Он зарисовывал все подряд — Крайслер-билдинг, психиатрическую клинику Пейн-Витни, баржи на Ист-Ривер, рабочих, склоненных над электродрелью, горизонтально вгрызающейся в скалу. Целая серия изображала Радио-сити, поля были испещрены заметками, а на обратной стороне листа красовалось то же самое здание, но либо усовершенствованное, либо совсем новое, полностью придуманное Гаем. Гай быстро закрыл блокнот, потому что рисунки были хороши и он сомневался, что сейчас у него получилось бы так же. Видимо «Пальмира» оказалась последним всплеском щедрой, счастливой энергии юности. Сдавленное рыдание отдалось в груди мерзкой, знакомой болью — знакомой со времени Мириам. Он лег, чтобы унять новый спазм, который уже надвигался.