Чумщск. Боженька из машины
Шрифт:
Петеръ (отворачиваясь).
Одно. Лишивъ тебя надежды разъ, лишаю вновь…
Такъ суждено…
Жукъ (вздымая руки).
О, боги! Боги! Нтъ!
Какую мн судьбину уготовалъ судъ!
Изряднымъ мн животнымъ быть, питаться тлй,
губительство взводить на грецкую крупу.
Едва забрезжитъ солнце, выползать…
– Гречка?! – не своим голосом заорал вдруг фон Дерксен, бесцеремонно прерывая артистов. Он закатил глаза и мелкая дрожь прошла по всему ему телу.
Ободняковы в испуге завертели головами, не сразу возвращаясь от чар Мельпомены в чиновничий кабинет.
– Как? Что там было? Гречневая крупа? – не унимался смотритель.
– «Питаться тлёй, губительство взводить на грецкую крупу…» – повторил Усатый, которому было отведено исполнять партию Жука.
– Никак
– Да о чём вы толкуете, господин смотритель? – Усатый прямо таки остолбенел, как, впрочем и его коллега.
– Довольно, – отрезал фон Дерксен. – Нельзя употреблять в пиесах о гречневой крупе. Покуда я театральный наблюдатель, не допущу.
– Но почему же?! – в отчаянии воскликнул Усатый.
– Имеется необходимость, – холодно сказал фон Дерксен и погрозил пальцем. – Нужно заменить на овёс.
– Позвольте, – едва не плача, отозвался Крашеный. – Я, будучи в правах автора, хочу заметить, что овёс никак не укладывается. В таком нюансе менее болезненно использовать манную крупу, – сказал он, дрожащей рукой приглаживая бородку и избегая встречаться взглядом с коллегою.
– Манную можно, – согласился фон Дерксен, подумав. – Манная – она ещё никому не вредила.
– Ну же, – неуверенно обратился Крашеный к коллеге после некоторой паузы. – Начинайте.
Усатый ладонью вытер со лба пот, и, воздев вверх руки, заголосил:
– О боги! Нет! Какую мне судьбину уготовал суд! Изрядным мне животным быть дано, питаться тлёй, губительство взводить на… манную крупу. Едва забрезжит солнце, выползать на Божий свет…
– Эдакий этот господин оказался… – говорил Усатый внезапно потускневшим жалобным голосом, когда унизительная аудиенция была кончена, странноватый контракт (оказавшийся, к слову, на немецком наречии, совершенно не понятном нашим господам) подписан и подкреплен водкою “von der pers"onlichen sammlung” (сноска: “Из личной коллекции” (нем.)) и гости вновь оказались на улице.
– Возможно, ему по религии так следует, – сказал на это Крашеный, причем непонятно было, что таится под словом «так» – не произнесенное приглашение на ужин ли, или подсунутый немецкий формуляр, или странная затея театральных «смотрин» и цензурирования пиесы? А может, всё вместе?
– Водкой одарили… – задумчиво продолжал Усатый, перекладывая из руки в руку огромную бутыль с жухлого цвета этикеткой, на которой пляшущими, едва заметными буквами значилось: “Русаковская”. Сама мысль о поощрении творческого таланта спиртными напитками сейчас отчего-то была Усатому неприятна. Он с сомнением посмотрел на бутыль. – Неужто хороша? Ну ничего, в банях под обильную закуску будет в самый раз.
– Кстати о пище, – отозвался Крашеный, недвусмысленно косясь на водку. – Зря вы предложили эту сцену. Она затратна в плане калорийности.
– А вам всё же следовало напомнить смотрителю о небрежности при расклейке афиш, – холодно заметил Усатый.
– Не поверите, совсем вылетело из головы, – отрапортовал Крашеный.
– Да я уж понимаю, – покачал головой Усатый.
– Клянусь, сударь!
Они медленно, в молчании побрели вниз по улице. Зной отпускал. Накатывались быстрые горные сумерки, обдавая город влажной свежестью. И вот уж – как это часто бывает в западных горных районах Шляпщины – безоблачное небо, весь день мучавшееся иссушающей и тягучей духотой, в каких-то десять минут заволокло тяжёлыми, растрёпанными, словно мокрая пакля мрачными тучами. И вот уж небесный кормчий, отоспавшийся днём на ледяных Дьявковых вершинах, принялся что есть мочи колотить в свои громогласные литавры. Снопы искр заполонили округу. Воздух насытился предгрозовыми сладкими флюидами. Стало накрапывать. Тугие дождевые капли глухо шлёпались в серую дорожную пыль, оставляя причудливые крапинки. Ободняковы прибавили шагу, но отнюдь не в сторону постоялого двора, где им приготовлен был ночлег. Кроны вековечных дерев предупредительно заскворчали на ветру, будто пытаясь вразумить наших героев: Куда же вы? Дождь собирается! Ночь грядёт! А вместе с нею сладкий покой, где добра и зла сливаются черты и смерть неотличима от рожденья. Спешите и вы, почтенные господа, в свои законные постели, кое-как утолив голод и жажду из пожитков, что сохранились в дорожной торбе. Помилуйте! Льзя ли так испытывать судьбу? Не довольно ль на сегодня испытаний духа и тела?
Но нет, нет покоя нашим господам… Неистребимый дух авантюризма погоняет их вперед, и как будто слышится посредь суровых, неприступных горных скал непоколебимое: Льзя! Льзя! Льзя!
III
Не придумало еще человечество места столь дивного, столь приносящего неземную усладу и дарующего возможность очиститься от грязи как мирской, так и духовной, как баня.
Баня! Нет слова, которое бы отзывалась такой палитрою чувств и эмоций, таким живым вспоминанием запахов и вкусов, такой какофонией звуков и мелодий в душе каждого человека, хоть раз ощутившего на себе все прелести её. Сколько чудесного рисуется пред умственным взором, какие обольстительные пейзажи предстают пред нами, стоит нам лишь услышать эти четыре буквы – баня! И нет на нашей прекрасной земле такого края, такого уголка, в котором не слышали бы и не любили бань. От славного Галикарнаса до Маньчжурского Мукдена, от египетского Мемфиса до индийского Хампи – везде поют славу храму воды и пара! Со всех четырех сторон нашего необъятного света доносится разноязыкое, но такое приятное и знакомое нашему уху: «А, ну-ка, братец, поддай-ка пару!»
Баню любят до того крепко, что каждый из нас готов выпрыгнуть из кожи вон, чтобы доказать чужеземцу свое право называться первыми по части изобретения бань. Загорелый араб до хрипоты спорит с носатым греком, вспыльчивый итальянец таскает за длинные усищи турка, русский в пьяном задоре тычет кулачищем в пуговичный нос китайцу, швед кричит что-то неприличное покрасневшему от конфуза финну, даже умиротворенный индус, позабыв про все заветы Шивы, плюет в харю японцу, и все для того, чтобы сказать: «Ты, голубчик, мне тут не финти – первую баньку у нас соорудили!».
Каких только страстей и диковинок не услышишь об устройстве бани, из чего их только не мастерят и не лепят: покрывают войлоком и шкурами убиенных животных, жестянкою, составляют жердями и бревнами, мостят кирпичом и ветками, стелют полы каменные, деревянные и земляные и даже заливают их оловом и свинцом. А какие запахи томятся внутри! Травяные, цитрусовые, медовые, хвойные, хмельные, ягодные – да не хватило бы бумаги, перечислять их все!
Заходя уже в предбанник человек пьянеет, еще не успел он снять портков и выпить чаю со смородиной или смочить усы квасом, как уже чувствует кружение головы, приятное щекотание печенки и ласковое щемление в области сердечных мышц. Он чувствует себя причастным к чему-то магическому, недосягаемому и сокровенно-глубокому. И глуп тот, кто лелеет надежду постичь нечто подобное вне стен этого храма. Вот он сбрасывает пыльные сапоги, срывает с себя нестиранную рубаху и штаны, изгвазданные гусиным жиром и рыбным соусом, вот летит комком в угол исподнее, сохранившее запахи всех его больших и малых недельных прегрешений. И вот, помолясь, человек шагает в парильню, где его тут же подхватывает поток оголенных лодыжек, ягодиц и спин, тощих и округлых, угрожающих и вселяющих надежду, вот он уже не идет, а плывет средь бесконечного потока шаек и тазов, ковшиков и ушат, обдаваемый со всех сторон паром и крепким мужским словом. Хватается, в надежде задержать хоть на секунду животворящее движение, за веники и еловые шишки, цепляется за вехотки, мочалки и пяточные поскребки. Но не суждено сбыться его чаяниям, неумолимо его превращение в адепта воды и пара, теперь он не какой-нибудь Иван Трифонов, теперь он настоящий дикарь, первобытный человек, вместе со своим племенем совершающий ритуал, отплясывая портомойный танец перед пышущим жаром котлом и преклоняясь обмылкам и докрасна раскаленным камням.
Примерно в таких мыслях пребывали Ободняковы, споро вышагивая по направлению к Степаненковским баням. Дождь наподдал. Плечи актёров чуть потемнели от влаги, а поля шляп стали обвисать как ослиные уши.
– А вы знаете, мой друг, что раньше в мыльнях барышни совершали омовение вместе с мужчинами? Представьте себе на правах фантазии, – мечтательно сказал Крашеный.
– Какое непотребство, – возмутившись, отозвался Усатый, он натер на пятках порядочные мозоли и от того пребывал весьма не в духе – где ж вы вычитали подобную дрянь?