Чурики сгорели
Шрифт:
— Пап, а что ты еще знаешь о тех ребятах?
— Хочешь, расскажу про Колю Руденко?
— Хочу.
— В Москву Коля попал прямо с фронта. Из Конармии. Списали его оттуда, как он говорил, по малолетству. Было у Коли письмо от начальника полка, чтобы его в детский дом взяли. Но письмо ему не помогло, отказали с детским домом, мест не было. В общем, попал Руденко на Сухаревку, слышал, наверное, был такой рынок в центре Москвы. Продал шинель, за ней гимнастерку. Обмундирования ненадолго хватило, а есть каждый день хочется. Не понравилась эта жизнь Николаю. Снова пошел он в Московский отдел народного образования. «Давайте мне помещение,
— Знаю, там бандиты на Ленина напали и машину его захватили.
— Пустую дачу Руденко нашел на Поперечном просеке. Занял ее вместе с ребятами. А кормиться чем? Сперва конверты клеили, на это и жили. Потом научились табуреты делать. Тоже вышла коммуна.
— Здорово.
— А ты говоришь, обычные ребята.
— Конечно, нормальные ребята. Ты думаешь, пап, я бы иначе поступил?
Это уже отдавало хвастовством, и я привел последний аргумент:
— Ребята тех времен мечтали о мировой революции.
Сын внимательно посмотрел на меня и сказал:
— А разве сейчас есть где-нибудь люди, которые не мечтают о мировой революции?
Сказал назидательно и с сожалением, как говорят с человеком отсталым и темным. Интонация его меня не обидела, но и не заставила рассмеяться. В словах сына я почувствовал ту же высокую меру романтической чистоты, которая, как мне казалось, была присуща прежде всего мальчишкам двадцатых годов. Точно такая же, пусть еще наивная, но оттого еще более непоколебимая уверенность в неизбежную и скорую победу мировой революции. Да и как может быть иначе, если только это справедливо, а если справедливо только это, естественно, и все люди хотят этого.
То, что мне казалось полетом мальчишеской фантазии, Вовке близко и понятно, близки ему и мальчишки двадцатых годов, близок и весь мир. Мир еще не познан, но уже открыт для переустройства, Вовка уже поднялся над ним, как могут поднять человека лишь прекрасные мечты и идеи.
Сказанная сыном фраза вдруг избавила меня от того, что я больше всего замечал в нем — розовощекий, умытый и причесанный стараниями домашних парень. Меня перестало гипнотизировать, что Вовка из того поколения мальчишек, для которых открывают школы по способностям — с математическим уклоном или преподаванием предметов на иностранных языках; кого зазывают в спортивные секции опытные тренеры; кто, оглушая прохожих сигналами горна, каждое лето на пестрой веренице автобусов отправляется отдыхать в лагеря. Стали второстепенными те житейские заботы старших о младших, которые занимают чаще всего — хорошо ли поел сын, вовремя ли лег спать, в порядке ли школьная форма, где проведет каникулы?
Я перенес сына во времена, когда еще сам не родился, представил его среди пионеров школы имени Радищева. Все вместе сочиняют письмо в Лондон, ответ на ноту Керзона. Быть может, Вовка и придумал эту великолепную фразу: «Мертвая петля пионерского движения все туже затягивается на шее мирового империализма». Вместе с теми ребятами он охотно бы написал сочинение на тему «Образ старого казачества в лице Тараса Бульбы и образ нового казачества в лице Семена Буденного». Он мог быть тем пионером, который на одном из первых собраний поднялся на трибуну, оглядел зал, запнулся было, а потом выпалил:
«Товарищи, я приветствую, товарищи!.. Смена смене идет, товарищи. Я заканчиваю. Да здравствует бабушка Эркапе, дедушка Коминтерн, мама Культкомиссия и братишка Комсомол. Я закончил».
МИША СТРЕМЯКОВ
На улице Воровского мы остановились у большого серого дома.
— Здесь жил первый вожатый первого пионерского отряда Миша Стремяков.
О Михаиле Стремякове мне рассказывал когда-то Иван Михайлович Михайлов, бывший директор издательства «Московская правда»:
— Худощавый, высокий и жесты у него всегда такие широкие были. Стремякова отлично помню. Как примется что-нибудь доказывать, так руками размахивает, не подходи близко. А вообще-то интеллигентный парень был, умел поговорить. Сравнения очень любил, все с кораблями и парусами сравнивал. Ребятам это, конечно, нравилось… Задумал он для своего пионерского отряда рояль достать. А где достанешь? Пошел в Консерваторию: «Дайте рояль, пионерам нужно». А тогда и слово-то «пионер» мало кто знал. Сколько ни объяснял Миша, сколько ни доказывал — выпроводили его из Консерватории: мол, у самих не хватает. Вернулся, лица на нем нет, до того, чудак, расстроился. А я в то время жил в доме-коммуне. Хозяин сбежал, меблировка осталась. Я и сказал Стремякову: пускай забирают рояль у меня из комнаты, все равно без дела стоит, только место занимает. И обрадовался же он: один готов был на себе рояль тащить…
В подслеповатом коридоре коммунальной квартиры Вовку и меня встречает высокая седая женщина — Елизавета Васильевна Стремякова. Жена Михаила. Стремякова нет в живых.
Небольшая светлая комната, его комната. Отсюда спешил он к пионерам. Здесь порой будила его по ночам, когда добегала к этим дверям, «летучая почта» первого отряда. За этим столом правил Михаил заметки пионерских корреспондентов — пикоров.
Елизавета Васильевна взгрустнула о муже. Мы рассматриваем с Вовкой фотографию Михаила Стремякова. Молодое лицо, черная шевелюра, впадины вместо щек, по-мальчишески строптивый излом губ.
Постепенно Елизавета Васильевна оживляется, начинает улыбаться, называет мужа просто Мишей.
Мальчишки дневали и ночевали в этой комнате. Стремяков отличался от них лишь возрастом. Мог с ребятами и на крышу залезть, и змей запустить. Высовывался из окна так, что вот-вот упадет, переговаривался с детворой на улице. А если свист услышит, обязательно заложит два пальца в рот и свистнет в ответ. Когда к нему в руки попадала хорошая заметка пикора, он мог хохотать и прыгать, вот здесь, вокруг стола. Стоило Елизавете Васильевне выйти из дому, как Михаил вместе с ребятами устраивал в комнате бог знает что.
Мы шли уже к улице Горького, когда Вовка сказал:
— Если бы я все, как Миша Стремяков, делал, ты бы на меня, наверное, очень сердился…
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Это здание в московской толчее домов я разыскал еще задолго до того, как появилась на нем мемориальная доска. Дом открывается сразу, лишь свернешь с улицы Горького под уклон переулка Садовских. Серые гранитные стены, затейливые башенки, окна с зеркальными стеклами. Я слышал, как работают машины. И этот доносившийся издалека гул был для меня словно рокот истории. И этот дом, и каменная стена, опоясывающая двор, и массивные железные ворота значили больше, чем просто дом, стена и ворота — все здесь было реликвией.