Чужая боль
Шрифт:
— Не имеешь права! Ты… Ты — отчим!
— Нет имеет, я разрешаю! — глотая слезы, крикнула Раиса Ивановна.
— А я никому не разрешаю, — хриплым, словно сорванным голосом, сказал Сережа.
— Тогда можешь идти жить к своему папочке!
— И пойду!
Он сдернул с вешалки пальто и выбежал из комнаты.
Холодный ноябрьский ветер подействовал успокаивающе. Сережа стал приходить в себя, медленно пошел вверх по Буденновскому.
Несмотря на непоздний час, народу на улице было мало. Громыхал где-то на крыше сорванный
И все же на душе было скверно. Он чувствовал себя бездомным щенком, несправедливо обиженным. Думал о матери: «Она только и знает: „Подрасти еще“, „Не рассуждай“, „Делай, что велят!“ Будто раб я, и нет у меня своей воли. Меня если попросить по-хорошему, я все сделаю. И объясню. А они… рукоприкладство…»
Сережа и раньше пытался защищаться.
— Что ты все рычишь на меня! — говорил он матери. — Превращаешься в робота по напоминаниям: «Выключи лампу», «Спрячь носки»… Я сам…
— Ладно, — примирительно отвечала она. — Обещаю не быть роботом, а очеловечить тебя.
Вот и очеловечила. С четырнадцати лет отвечают перед законом. Вожди революции в моем возрасте уже участвовали в борьбе. И Маяковский… А они все считают меня ребенком. Спать в девять часов укладывают. А этот… даже…
О бабушке и говорить не приходится, она совсем меня за сосунка принимает: «С твоим сбором металла в оборванца превратишься. Скажи, что заболел…»
Может быть, сейчас пойти к бабушке! Нет! Не мужское решение: искать убежище у бабушки. Вообще можно будет поступить в ремесленное училище, дадут общежитие…
А если заглянуть сейчас к Платоше! Неловко как-то… Надо объяснить, что произошло…
Промелькнула было мысль о Станиславе Илларионовиче. Сергей отшвырнул ее с негодованием: «Чтобы он торжествовал! Вот, мол, приполз ко мне на поклон… Видишь, как они с тобой!».
Не бывать такому!
Сережа миновал железнодорожный переезд в Рабочем городке и пошел вверх, к Каменке. «В деревне запросто: нашел бы стог сена, забрался в него и переночевал».
Он шел совсем не знакомыми улицами мимо речки, аллеи тополей, словно попал в чужой город. Наткнулся на глухую стену вроде бы какого-то амбара, обошел ее и увидел приставленную лестницу. Осторожно ступая по перекладинам, добрался до верха, подтянулся на руках и очутился в темном, теплом помещении. Чердак! Пахло мышами и слежавшейся пылью. Жаль, фонарика нет. Вытянув руку вперед, Сережа сделал несколько шагов, наталкиваясь на балки и какие-то ящики. Вот его рука прикоснулась к чему-то теплому. Печная труба! Великолепно, обойдемся и без стога. Он пошарил в темноте еще и нашел обрывки картона. «Роскошное ложе! — усмехаясь, горько подумал Сережа, укладывая этот картон возле трубы. — Именинный вечер».
Ему вдруг стало страшно жаль себя. Ну почему они все с ним так поступили! В чем его вина! Где же справедливость! Бабушка, жалуясь,
Вот и у него сейчас так же на сердце. Он, вздыхая, улегся на картон, укрылся пальто. Мстительно подумал о матери: «Небось, волнуется».
Внутренний голос сказал: «Ну, ты тоже хорош, отвечал грубо». — «Но я никому не разрешу оскорблять меня», — возразил другой голос. «И не надо разрешать. Однако можно было не сбегать из дому. Достаточно проучил бы, объявив голодовку».
В животе засосало, очень захотелось есть… Не надо об этом думать.
Где-то далеко хрипло залаяла собака. В чердачное окно бесстрастно заглядывал месяц, похожий на краюху хлеба. Прямо дьявольски хотелось есть. Жаль, что не успел поесть до их прихода.
Он стал засыпать.
Видя, что Раиса Ивановна нервничает, Виталий Андреевич успокоительно сказал:
— Никуда не денется. Пошел к своей бабушке-спасительнице.
На сердце у Раисы Ивановны действительно было тревожно: «Еще сдуру сбежит в другой город. Или нарвется ночью на бандитскую компанию. Все же я несдержанный человек. И, конечно же, надо считаться с тем, что этому негоднику уже четырнадцать лет». Она налила себе валерьянки и выпила.
Зазвонил телефон. Кирсанов поднял трубку:
— Слушаю вас… — И, немного погодя, тихо жене: — Отец Платоши…
Чем дольше Виталий Андреевич слушал, тем сумрачнее становилось его лицо, щеки, казалось, совсем ввалились.
— Да, да… Спасибо, что позвонили… Большое спасибо…
Устало положил трубку:
— Отец Платоши, возвратясь с собрания, стал расспрашивать сына о драке Сережи, и выяснилось…
Раиса Ивановна, выслушав, что именно выяснилось, быстро оделась и пошла к своей матери.
Кирсанов, оставшись один, горестно думал: «Вот так пускают под откос сложенное с великим трудом. И остается только гневное: „Ты — отчим“».
Раиса Ивановна вернулась скоро, встревоженная и растерянная — у матери Сережи не было. Ночью все страхи страшнее, а боли сильнее. Раиса Ивановна стала звонить в отделения милиции, в неотложку, но отовсюду отвечали, что Сережа Лепихин к ним не поступал.
Она то давала себе клятву, что будет обращаться с ним, как со взрослым человеком, лишь бы все закончилось благополучно и он появился, то свирепела и мысленно обещала «проучить его как следует, чтобы не издевался над матерью», то, набросив пальто, выбегала на улицу и долго стояла на углу, высматривая, не идет ли он.
Утром, разбитые бессонницей, подавленные, они, не завтракая, ушли на работу. В кухне на столе оставили домашнюю колбасу — ее Сережа особенно любил.
В комнате Сережи Виталий Андреевич положил записку: «Сожалеем, что не разобрались толком. Мама и папа».
К дверям, выходящим в коридор, они кнопками прикрепили бумажку: «Ключи — у Зинаиды Ивановны»— и предупредили соседку, что сын, возможно, зайдет за ключами.
Сережа проснулся от того, что болела шея: он, видимо, неудобно лежал.