Чужая луна
Шрифт:
Андрей тайным именинником ходил по лагерю, прислушивался к разговорам, иногда и сам принимал в них участие. Когда его спрашивали, не собирается ли он возвращаться домой, он искренне отвечал:
— Меня большевики уже один раз расстреливали. Или два. Больше ставать под их пули нема желания.
И это была почти полная правда. Феодосийская «тройка» приговорила его к расстрелу. Ни за что. Просто так. Первый раз его спас чистый случай: пуля его не задела и, не шевелясь, он пролежал под мертвыми телами почти до вечера, до той поры, когда уставшие от расстрелов чекисты ушли к себе в казармы, чтобы там пить, есть и отдыхать,
Андрей не гордился этой своей работой, даже тяготился ею. Она казалась ему ненастоящей и даже фальшивой. Он редко когда оставался сам собой и почти никогда не выказывал своих подлинных чувств. Разведчиком он не был, этому его не учили. Но как вести себя, чтобы выжить, он знал. И делал все, чтобы его ни в чем не заподозрили, и в один из дней он смог бы вернуться в свою родную Голую Пристань.
Первый пасхальный день тянулся бесконечно долго. Надоело есть, пить, без дела слоняться по лагерю. Все надоело.
И тут как-то сама собой у артиллеристов возникла благодатная мысль: снести на кладбище, к будущему памятнику, валяющиеся под ногами камни. Поначалу включилась в эту работу лишь одна батарея. Артиллеристы сходили один раз. Постояли, подумали. И отправились на следующей партией. Собрали все камни вокруг кладбища. Потом стали собирать их на территории лагеря.
Усердную работу артиллеристов заметили и другие. Тоже подключились. И уже вскоре белые гимнастерки рассеялись по всей долине, добрались даже до окраины Галлиполи. Кто-то нес камни в руках, но большинство приспособило для этого рогожные мешки. И приносили к месту, где собирались строить памятник, по десятку камней за раз. Никто не заставлял их это делать, не упрашивал, не подгонял. Шли с охотой, желая лично поучаствовать в этом поистине святом деле.
Каждого, кто приносил камни, отец Агафон благословлял:
— Спаси Господи!
И когда отец Агафон понял, что на первый случай камней нанесли уже достаточно, хотя еще далеко не все солдаты приняли участие в этой работе, он сказал пришедшим с очередными рогожками:
— Пожалуй, пока достаточно, сыны мои, — и объяснил: — Когда все эти камни строители израсходуют, позже поднесем еще.
Солдаты высыпали камни, отряхивались.
Подходили и подходили еще, освобождали свои рогожки от камней, приводили себя в порядок.
Когда солдат возле священника собралось много, отец Агафон взобрался на груду камней:
— Видел я сегодня, братья, прелестные письма, заброшенные вам, сюда, большевиками. Прочитал одно, — начал он свою священническую речь. — И хочу сказать вам: слово слову рознь. Только Божье слово имеет твердость камня. А нынешними письмами прельщают вас вернуться, изменить долгу и присяге. Не верьте таким словам, а верьте сердцу своему. Оно вас не обманет. Нет у большевиков правды, негде им ее взять. Бога они от себя отринули. А живущий без Бога в сердце способен на все: нарушить клятву, предать товарища, ничем не поступиться. Он и убийство грехом не считает. А уж солгать — это для него вроде летнего дождика. Когда будете читать эти подметные письма, подумайте об этом. Не верьте ни единому их слову! И да спасет вас Господь!
— Верь — не верь, отче, а до дому сердце тянется.
— Вернетесь! — пообещал отец Агафон. — Победителями вернетесь, не собаками побитыми.
— Когда энто будет, отец святой? Жизня, як вода в Дону, быстро текеть.
— Чует мое сердце: скоро! Безбожная власть долго не продержится! Верьте в это! И молитесь!
Шли с кладбища молча, задумчиво.
— Под Каховкой отец Агафрон тоже обещал: на Днепре большевики остановятся, — сказал казачок в уже порванной в праздничный день белой рубахе. — И про Крым тоже обещал…
Никто ему не ответил. Тихо расходились по палаткам.
Вечером в большой сдвоенной палатке, с пристроенной к ней по случаю пасхальных празднеств сцене, давали концерт. Это сооружение выглядело громоздким, называлось оно «корпусным театром», но разместить даже часть желающих в нем не могли. Поэтому на каждый полк, на каждое училище и другие армейские службы выделили всего по несколько пропусков.
Счастливчики, приглашенные на концерт, собрались возле театра заранее, ждали, когда начнут впускать. Пришли и многие из тех, кому пропуска не достались. Они надеялись каким-то способом проникнуть внутрь театра. Если это не получится, то можно просто постоять у входа, и если не увидеть, то хоть услышать происходящее внутри действо: сквозь брезентовые стены театра звуки легко проникали наружу.
С заходом солнца палатка-театр осветилась изнутри карбидовыми лампами. На сцене зажгли мощные керосиновые десятилинейки.
Неожиданно над лагерем внеурочно прозвучала всем знакомая сирена побудки и отбоя. Солдаты-контролеры стали пропускать в театр владельцев пропусков и отчаянно отбиваться от тех, у кого пропусков не было.
В сопровождении полковых командиров и начальников других служб в театр прошли Врангель, Кутепов, Витковский и заняли скамейки первых двух рядов.
Сцена была закрыта тяжелым брезентовым занавесом, и оттуда доносились какие-то рабочие перебранки. Видимо, артисты договаривались о том, о чем еще в спешке не успели договориться.
Наконец перед занавесом встал архитектор, музыкант и режиссер, всеобщий любимец подпоручик Акатьев. Он выждал тишину и громко, голосом циркового шпрехшталмейстера провозгласил:
— Народная пиеса! «Царь Максимилиан и непокорный сын его Одольф»!
После того как стихли аплодисменты, двое солдат натужно раздвинули тяжелый брезентовый занавес.
Сцена была пуста, лишь кое-гда на ней в беспорядке стояли и лежали несколько скамеек. Слева возле свернутого занавеса стоял все тот же Акатьев. Он снова объявил:
— Действующие лица!
И после этого объявления следом, один за другим через сцену пошли главные действующие лица. Посредине сцены они останавливались, кланялись залу и исчезали за кулисой. Акатьев во время прохода каждого действующего лица сообщал зрителям необходимые сведения.
— Царь Максимилиан. Не могу сказать о нем ничего: ни хорошего, ни плохого. Царь, как царь. Хвастливый, жадный и очень жестокий
Одет был царь в то, что смогли найти корпусные портные в своем скудном хозяйстве. Дамский халат изображал мантию. Он был расшит различными блестками из фольги и украшен лентами. И военная шапка тоже вся переливалась блестящими стекляшками. У него из-под мантии выглядывали штаны с лампасами. Видимо, их выпросили на время действия у кого-то из полковых командиров. На груди переливались разными цветами до блеска надраенные бляхи, надо думать — ордена…