Чужая мать
Шрифт:
— У него дед был металлургом, и я — металлург, и он... Все начала начал... — старик закашлялся, а Юля договорила, вставая:
— А может, для того вы все начала и держали в руках, чтобы сын стал художником? Вот какие у меня бабьи мысли...
Руки не выдержали, Михаил Авдеевич опять упал на спину и стал ждать, когда Лена войдет и освободит его от этой вздорной бабенки, но Лена почему-то не входила, а она продолжала мирно и печально:
— Я не просто баба, я еще и глупая, — и даже улыбнулась. — Больше я, конечно, не увижу вас. Простите
Собрав все силы, Михаил Авдеевич снова приподнялся и прохрипел:
— Во-он!
И наконец распахнулась дверь. Но в комнату вбежала не жена, а Зина, визжа:
— Уходите! Немедленно! — Она зацепилась за порог и чуть не упала. — Папа! Кто это такая? Кто вы такая?
А когда Юля засуетилась, попятилась и вышла, Зина снова позвала:
— Папа! — и повторила, едва он медленно открыл глаза: — Кто это?
— Художница... — Радуясь, что Зина вовремя пришла и что раньше сил не хватило встать и вытолкать эту самую гостью, он вернул себе хоть крохотную способность пошутить. Она и правда ведь художница в своем роде. — Ты смотри, Зина, матери ни слова, чем тут у нас закончилось...
— Ничего не случится с цацонькой, а вот ты помолчи...
— А где мать?
— Вышла куда-то...
— Вечно так, — проворчал бывший горновой и тут же упрекнул себя, что зря срывает зло на жене, а Зина ликовала, что у нее подвернулся свободный часик, и она, конечно, домой, и проклинала эту художницу, похожую на цыганку, пока не спохватилась, что до сих пор кричит. Чего кричит-то?
— Просто ты громкий человек, — прошептал отец.
— Нет, — возразила Зина, — кричу! На кого кричу? Ее же нет уже!
— Щитовидку надо лечить. Все думают, крикуха ты, а это щитовидка. Поезжай...
— Куда?
— На юг, к морю. Куда врачи прописывали. Я всю жизнь мечтал, а так и не доехал, не видел моря.
— Вот и поезжайте с мамой!
— Сначала ты. Расскажешь нам, какое оно, а потом уж мы...
— Да в Ялту нелегко с путевками. Я ведь не рабочая...
— Сам схожу на завод, в профком. Завтра и пойду! — сказал он, радуясь, что там и увидит Костю, который не показывается на Сиреневой, ясно почему. Боится.
— Лежи! — сказала Лена, входя. — Сейчас перекусить дам. Принесла кой-чего...
А Зина прибавила:
— Вставать из-за какой-то путевки, еще чего не хватало! И дадут, так я не смогу сейчас поехать, у меня же вечер: «Рабочая династия»! Давай поедим, папа.
Громкий человек накормил его бульоном с ложечки, и он сказал:
— Поправился. Схожу на завод и совсем поправлюсь.
9
В который раз Костя ловил себя на том, что были только порывы, а работа не шла. И впереди — не радость, а разочарование. Хоть снимай с этюдника вымазанную красками картонку и топчи, сжигай. Или брось в кладовку, в угол, мышам, благо что других зрителей здесь не предполагалось и опасаться было некого.
И
— Как прекра-асен этот ми-ир! Посмотри-и-и!
Соседний участок принадлежал дяде Афону, оттуда сквозь распахнутую калитку в межевом заборе вела к «кибитке» Бадейкиных натоптанная дорожка, и на ней, еще не совсем просохшей после дождей, с играющим транзисторным приемником в поднятой руке показался довольный человек. Он приближался, и обязательно-восторженный голос еще громче пел из черной пластмассовой коробки, до чего все замечательно вокруг.
— Дядя Афон!
— А, Костя! Наше вам! С кисточкой.
— Рано вы!
— Кто рано встает, тому даже бог подает. А ты здесь ночевал?
— Как на даче.
— Я бы тоже, да поясница! И рад бы в рай — поясница не пускает.
— Тут сыровато, верно, — сказал Костя, вспомнив ночь.
— Молодому все — нипочем! Как там отец?
— Мишук прибежал бы, я думаю, если что... А не видно. Тьфу, тьфу, тьфу!
Они от души поплевали оба, и Костя прибавил:
— Перед обедом зайду на Сиреневую.
— Ну-ну, а до обеда... Э-э! Опять? Недаром я сказал — с кисточкой!
Дядя Афон выключил транзистор, поставил его на перевернутое ведро, облюбованное было, чтобы сесть самому, и подшагнул к этюднику.
— Там смотреть нечего, — сказал Костя и быстро попросил, прижав ладонь к груди: — Дядя Афон!
— Ну как нечего, все понятно, — возразил Афон, разглядывая пейзаж, наляпанный на картонке. — Все как есть! Река, овраг, три березки... Только чего ж они у тебя такие махонькие?
— Далекие.
— Не мог ближе подойти? Вода в овраге? Сапоги резиновые купи, как охотник, — он повернулся, и ухмылка сплыла с его лица. — Скажи мне, Костя, в детстве тебя бранили, отец едва что не бил, я помню, а ты опять — вытащил свою треногу и — давай, что ни попадя!
— Не нравится?
— Против этой картинки я, конкретно, не против ну а... в общем масштабе! Раз как-то, до войны, приглашали стахановцев в наркомат, вручили грамоты, после этого — угощение, тогда не скупились, а потом — кого на выставку, сельхоз, а кого — в музей... Я — в музей, из-за тебя, прямо скажу! В музей, говорю!
— Какой музей?
— Где картины висят. Разве их не один в Москве?
— Не один, дядя Афон.
— А сколько же в этом одном картин! Батюшки! Сказали бы мне — будь художником, так я и за миллион не согласился. Нет!
— Почему?
— А все на свете давно нарисовали! Что еще можно нарисовать?
— А что-нибудь вам запомнилось, дядя Афон?
— По правде? Нет. Много уж очень их!
— А вас водил кто-нибудь, рассказывал?
— А как же! Но после угощения я, конечно, долго не мог ходить... — Афон наконец-то уселся на ведро, бережно переставив транзистор на длинную доску, выходящую из-под ноги этюдника, и, покаялся: — Я понимаю, что не понимаю в картинах. До сих пор, наверно. Научи!