Чужие и близкие
Шрифт:
Конечно, ясно. Бери ты первый, Славка. У тебя хуже всего…
Я наклоняюсь, беру резко пахнущие сыромятиной и свежей древесиной ботинки, и меня вдруг охватывает необыкновенное ощущение. Мне кажется, что все это снится. Мне трудно представить, что у меня будут сухие ноги. Я уже забыл, как это бывает. Мне кажется, что я не смогу привыкнуть. Сбрасываю свои электрические лохмотья, разматываю мокрую тряпку и долго растираю ноги, прежде чем влезть в ботинок. Ребята приносят мне откуда-то сухой бязевый лоскут — видно, взяли у шорников, — и я обматываю сморщенные ступни. Теперь надо вдеть их в ботинок. Надеваю. Зашнуровываю.
*
Домой я пришел совсем поздно. Мы ходили «обмывать» новые ботинки. Ридом с нашей огромной столовой есть итеэровский зал. Вот туда-то мы заявились, торжественно предъявив вахтеру итеэровские карточки — их нам вместе с ботинками выдал Бутыгин. Правда, карточек было всего две, но Бутыгин заявил, что и за них мы должны сказать великое спасибо — их выдают только самым отличившимся.
— Меняться будете, — сказал он нам. — День — один, день — другой.
Но мы не стали меняться, пошли все вместе. Сложили их так, что вышло вроде четыре, — предъявили контролеру у входа, потом взяли две порции итеэровского обеда, добавили нашей обычной каждодневной затирухи (ее мы принесли с собой в котелке), высыпали в тарелку махмудовский урюк и еще кишмиш из карманов Синьора — и у нас получился пиршественный стол. А если еще учесть, что здесь давали не затируху, а борщ, где вместе с репой попадалась настоящая картошка, а на третье был твердый кусок мамалыги, политый урючным киселем, — то легко представить наше блаженство!
— Это да! — восклицал Синьор, — не помню, когда последний раз вот такой стол видел. В Польше мабудь… И то не помню…
— Ты ж сам рассказывал — день рождения был.
Так то в тридцать восьмом. Еще до войны. Восемнадцать лет мне спраздновали.
— Расскажи, Синьор, — просит Миша и перемигивается со мной.
Ну чего рассказывать… На столе было все, что только можно. Пшишли много людей… друзья нашего дома, потом мои друзья — парни и девушки…
— А у тебя была девушка, Синьор?
— Была.
— Хорошая?
— Конечно, хорошая. Умная. И очень, ну, как это, ласкавая.
— Ласковая?
— Ну да. Очень нежная.
— Она тоже там была?
— Конечно. Отец ее очень любил. Это дочка одного нашего старого мастера. Она вообще почти что невестой моей считалась.
— Постой, Синьор, что-то ты заливаешь. Твой отец ведь был капиталист, владелец фабрики, так?
— Ну, так.
— Как же он мог тебе разрешить встречаться с дочкой простого мастера?
— Во-первых, то был не простой мастер, то был очень хороший мастер.
— Ладно, пусть хороший, но ведь он только мастер, он же ничем не владел, никаких богатств у него не было?
— Нет, никаких. Кроме только его собственные руки, и еще кроме той дочки.
Вот видишь. Как же отец мог тебе разрешить жениться на ней?
—
— Ладно, хватит, ну чего ты пристал к человеку! — вмешался Миша. — Разрешил не разрешил… Расскажи лучше, чего вы ели.
— Все там было: и апельсины, и шоколад — сейчас уж не все вспомнишь… — Синьор опять загрустил и вдруг сказал:
— А они ее убили, я знаю. В концлагерь отправили и там замучили — я знаю.
— Откуда ты знаешь?
— Тот знакомый сказал. Ее вместе с отцом отправили. Они были евреи…
— Ну, это еще ничего не значит… — успокаиваю я его. — Сколько людей попало в лагери — многие ведь бежали потом, спрятались. Может, она в партизанах — откуда ты знаешь?
— В партизанах… — повторяет он без всякого выражения. Чувствуется, что эта мысль очень мало утешает его. Уж слишком все это маловероятно.
— Ладно, хватит, — опять вмешивается Миша. — Не для того собрались. Ну-ка, глядите, — он достает из-под стола бутылку с какой-то мутной красноватой жидкостью и сдвигает вместе наши стаканы.
— Чего это? — интересуется Махмуд.
— Так. Чепуха. Садово-виноградный напиток.
Он наливает всем по трети стакана. Махмуду чуть меньше. А Синьору чуть больше.
— Ну, — говорит он, — за победу! За смерть фашистам!
— За второй фронт, — говорит Синьор. — Я слышал радио — Черчилль выступал. Скоро будет второй фронт.
— Ладно. За второй фронт, — соглашается Миша, — ну!..
Мы опрокидываем стаканы. Что после этого со всеми нами делается, передать трудно. Синьор раскрыл рот во всю ширь и никак закрыть его не может, судорожно хватает воздух, у бедняги Махмуда глаза полезли на лоб и слезы потекли по щекам. Я, наверное, выглядел не лучше — впечатление было такое, будто расплавленный свинец налили внутрь — жжет нестерпимо и какая-то клейкая сумасшедшая горечь во рту, и только Миша, глядя на нас, хохочет, хотя и ему, видно, тоже досталось. Он сразу красный стал, нос сморщился, глазки сузились — почти совсем их не видно.
— Заедай скорей, — говорит Миша и сует Махмуду в рот кусок мамалыги, — ешь, тебе говорят!
— Ты это… Ты это чего налил? — с трудом лепечет Синьор, дрожащими руками хватая ложку. — Какой это виноград?..
— Спирт, — хохочет Миша. — За ботинки, за победу, за второй фронт — какой тут тебе виноград. Спирт самый настоящий.
— Хоть бы предупредил. Откуда?
— Шеллак знаешь? Обмотку пропитывают. Медведь туда луковицу бросает, палочкой мешает, весь шеллак собирает, а спирт остается. Ну, я у него отлил немного, там целая бутыль, он и не заметит.
Шеллак! Вот откуда эта горечь!
Мы накидываемся на еду, несколько минут молча хлебаем борщ и жуем мамалыгу. Ну, кажется, легче стало. И на душе веселее. Даже Махмуд повеселел.
— Отчего так, — говорит он, — земля многа, дерево многа, баран многа, всем хватает, а люди всегда воювает? Почему, а?
— А ты философ, Махмуд, — хлопает его по скине Миша. — Ешь давай, ешь. У тебя вот синяк до сих пор торчит, правда? Почему, знаешь?
— Это все война виноват. До войны урюк ведрами базар таскал, копейки продавал…