Чужие и близкие
Шрифт:
Он ушел на кухню, а я опять подошел к этому снимку. Чем-то он привлекал меня, не давал мне покоя.
Посмотри, Миша, — позвал я его. — Взгляни на этого. Он никого тебе не напоминает?
Миша взял в руки фотографию, и в это время доктор вошел. Он увидел снимок у нас в руках и сказал:
— Посредине Тельман. Эрнст Тельман. Мы с ним работали вместе.
Он подошел к нам, взял снимок из Мишиных рук, что-то отодвинул сзади, на рамке, и вынул фотографию. На обороте, на слегка пожелтевшей фотобумаге, было размашисто написано что-то по-немецки
«Дорогому Генриху — товарищу по нашей борьбе», — прочитал доктор и сказал: — Это его рукой написано. И подпись его.
Мы с Мишей стояли вконец подавленные. Мы совсем забыли, что была Германия Тельмана и Либкнехта, что были там коммунисты и простые рабочие, что мы сами пели в школе «Заводы, вставайте» и «Бандьера росса». Ведь было все это, было.
Вот же стоит перед нами человек, который сам, лично, знал Тельмана, и вот я держу в руке фотографию, на которой рукой Тельмана написано слово «борьба».
Куда же все это делось? Неужели ж ничего не осталось там, кроме фашистских песен и флагов со свастикой?! А слова Тельмана можно встретить теперь только на пожелтевшей бумаге?!
Доктор, как видно, понял, о чем мы думаем. Он тяжело опустился на стул. Так он сидел несколько мгновений, упершись лбом в кулак, где была зажата фотография.
Иногда мне тоже кажется, что ничего этого не было. Что все это приснилось. Что там всегда были концлагеря и факельные шествия и больше ничего…
— Скажите, доктор, — собрался я с духом, — а отчего так получилось? Ведь могло быть иначе?
Он поднял голову, посмотрел мне прямо в глаза, и я вдруг увидел, что у него совсем не пышущее здоровьем лицо, что у него мешки под глазами, и что где-то глубоко-глубоко в его взгляде запрятана давняя горечь.
Могло быть иначе? Да, конечно. Могло. И должно было быть иначе. Ведь мы были сильнее, нас было больше. За нами, а не за ними шли рабочие, шли заводы и фабрики. А их… Их вообще никто всерьез не принимал.
Он встал, прошелся по комнате, потом опять сел, сплел над столом руки, и я обратил внимание на то, какие у него костлявые сильные пальцы.
— Вы еще слишком молоды, — сказал он, поглядывая на нас с Мишей, — многого не поймете… Да и много тут было причин. Но вот о чем я все время думаю. Представьте себе, что в одном доме живут очень разные люди. Они по-разному смотрят на жизнь, по-разному ищут счастья и часто спорят до хрипоты, злясь друг па друга и доказывая свою правоту. Но, в общем, и те и другие — люди, каждый из них имеет право на жизнь, а значит, и на свои взгляды, на свои мысли. И вот теперь представьте себе, что в этот дом лезет бандит. Ему плевать на их споры, на их убеждения, он признает только одно право — свой нож. Что надо делать? Прежде всего объединиться, всем вместе обезоружить его, вышвырнуть вон, а потом уже выяснить свои отношения… Горе тому, кто сделает наоборот.
— С кем же выяснялись отношения?
— С социал-демократами, — сказал доктор. — А когда хватились, было уже слишком поздно. Пользуясь
Доктор судорожно вздохнул, встал и ударом ладони выбил наружу форточку — ему, видно, не хватало воздуха.
— В рейхстаге? — удивился Миша. — Разве гитлеровцы имели депутатов в рейхстаге? Я слышал, был путч, ночь длинных ножей?
— Было, — сказал доктор. — Все было. Но были и выборы, и у них оказалось относительное большинство в рейхстаге.
Не понимаю, вот это я никак не понимаю, — заволновался я. — Ну, военный путч, переворот, террор —. я понимаю. Захватили они власть — на то они фашисты. Но почему голосовали за них, почему выбирали фашиста-депутата — это вы объяснить можете?
— Объяснить я могу, — горько сказал доктор. — По от этого людям не станет легче. И мне от этого не легче.
Он чиркнул зажигалкой, затянулся махорочным дымом и опять пошел к окну. Он стоял, повернувшись к нам своей широкой, мощной спиной, а мне казалось, что я вижу его искаженное лицо, когда он заговорил каким-то чужим, сдавленным голосом:
— Бывают минуты — мне страшно выйти на улицу. Мне кажется, они сейчас узнают, что я немец… узнают и растерзают вот тут, на месте. И будут правы.
Он долго молчал, и я набрался храбрости.
— Так почему же люди голосовали за фашизм?
Потому что они наобещали народу… Ну, как это говорится у вас — золотые горы. А методы не рекламируются. Методы выявляются потом…
Уходили мы от доктора поздно вечером. Он накормил нас хлебом с патокой, потом поил каким-то самодельным кофе. А затем, когда мы совсем уже разомлели от тепла и сытости, он играл на губной гармошке немецкие революционные песни и мы подпевали ему, как могли.
— Заходите, ребята, когда будет желание, — проводил он нас до порога. — Я вам всегда буду рад.
— Обязательно, — пообещал Миша и потащил меня на дорогу. И тут я вспомнил про люстру — она же висела, можно сказать, на честном слове. Я кинулся обратно в дом, сбросил свои деревянные ботинки, быстро залез на стол, потом еще на табурет. Миша, наверно, решил, что я с ума сошел. Но я не сошел с ума. Я потрогал ролик. Он держался. Потянул еще сильней — он держался и, кажется, не собирался выпадать. Теперь я немного успокоился.
— Если вдруг чего такое, вы меня позовите, — сказал я доктору. — Знаете, всякое может случиться. Все-таки — бетон…
— Хорошо, — сказал он. — Но вы лучше просто так приходите, ладно?
Когда мы с Мишей вышли на нашу дорогу и, хлюпая по жидкой грязи пошли в сторону городка, он оглянулся и лишь тогда спросил полушепотом то, что, по-видимому, давно вертелось у него на языке:
— Послушай, как ты думаешь, не шпион — этот доктор?
— Скажешь тоже! С чего ты взял?
Ну, знаешь, шпионы — они ведь во всех картинах такие. Песенки поют, конфетами угощают.