Чужие и близкие
Шрифт:
Гагай усмехнулся, искоса стрельнул в нас хитрым взглядом из-под своих железных очков, поправил их.
Ну что ж, хоть и язвенник я, но с вами грех не выпить. Итак, за второй фронт! За нашу победу!
Он опрокинул стакан, поперхнулся, схватил со стола что первым попалось под руку и стал бешено работать челюстями. Потом он снял очки, протер глаза землистого цвета платком, водрузил очки на место и покачал головой.
— Ну и гадость! Что это вы мне подсунули? Самогон, что ли?
— Вроде, — сказал Миша. — Ки ими шов ка.
— Вот уж
Он засмеялся, всхлипывая, и мы все, не выдержав, расхохотались. Потом ему принесли два обеда, в счет — завтрашнего, и он заставил нас съесть «по ложке борща — за компанию».
— Ну вот что, раз уж встретились здесь, придется вам меня выслушать. Я ведь и так собирался вас найти, — он быстро, ложка за ложкой, хлебал борщ, мы просто не успевали глазом уследить, как это у него получается. Потом он в два счета расправился с макаронами и с куском мамалыги, вытер рот и обвел нас своим хитроватым взглядом.
— Понимаете какое дело: комбинат на краю катастрофы, может со дня на день остановиться.
— Как это? — произнес осипшим голосом Миша. Мы все растерянно молчали. Только смотрели на Гагая во все глаза.
— Энергию дают дизеля — вы знаете. А нефти нет, последние цистерны идут. Нефть нужна фронту. Сейчас Строится гидростанция, но пока она даст ток, пока подведут высоковольтную, еще немало пройдет времени…
— Что же теперь будет? — говорю я упавшим голосом. Мне вдруг стало жутко, когда я представил себе, как замрут станки и повиснет в цехах страшная тишина. Раза два, когда выбивало масленники на станции, так было, и вот тогда вдруг с особой гнетущей силой наваливалась эта тиши на. Как будто жизнь уходила из цехов, как будто перестали мы сопротивляться немцам. Как будто сдались им.
— Выход один, — сказал Гагай. — Надо переводить генератор на паровую тягу. Но котлы паровые монтировать тоже долго, не успеем. — Он боднул головой и наклонился к самому столу. — Есть у меня одна идея.
Мы тоже подались в перед — голова к голове.
— Видели вы на путях старый-престарый паровоз?
— Видели.
— Надо его на фундамент поставить, пусть крутит маховик, а от него ремень на генератор. Локомобиль называется…
— Это легко так сказать на словах, — морщится Синьор. — Но ведь его надо переносить на станцию. Целый паровоз переносить — это не мотор — «раз-два-взяли!»
Вот именно, — подтвердил Гагай. — На горб его не возьмешь. Можно, конечно, разобрать и по частям. Но это отнимет время…
Мы переглядываемся, не зная, что сказать. Где-то в глубине ворочается какая-то неясная мысль, но никто не знает, как ее выразить. И вдруг Махмуд говорит, расширив свои глаза:
— А что если… Если он сам поедет…
— По воздуху?
— Зачем по воздуху. Земля насыпай, шпал положит, железный рельс положит — и поедит…
— Умница, — шумно радуется Гагай и, притянув к себе круглую стриженую голову Махмуда, целует ее в темя. — Молодец! Именно это я имею в виду. Быстрее и проще всего проложить ветку на двести метров, заранее подготовить постамент, и пусть он своим ходом въезжает на фундамент. Поняли вы меня?
Мы, конечно, все поняли. Значит, надо делать это самим, собрать со всех цехов таких, как мы — слесарей, пом мастеров, шорников, электриков, из механического собрать всех станочников и вечерами, ночами прокладывать эту ветку.
— Согласны? — говорит Гагай, и лицо его становится каким-то торжественно-суровым, а глаза из-под железной оправы смотрят настороженно-строго.
— Согласны, — за всех отвечает Миша.
— Но учтите, работать придётся вечерами, ночами, после смены — ведь цех мы должны пустить также в срок. Выдержим?
— Человек, он все, наверное, выдержит, — вздыхает Синьор, — он ведь не машина.
Гагай вскидывает голову, и щека его как-то жалко дергается.
— Ничего, ребята, — говорит он тихо и кладет руки на плечи мне и Мише, — ничего. Вот разобьем немца — знаете, какая у вас жизнь будет?
— Ну… это еще доживать надо… — говорит Синьор.
— Доживете. Вы-то доживете, я не сомневаюсь. Вот из нашего поколения, может быть, немногие эту жизнь увидят… Обидно, конечно. Но мы не жалеем… Нет, но жалеем. У нас были свои радости, которых вам, пожалуй, не понять.
*
Ботинки бабушке очень понравились. Она рассматривала их, ощупывала — изнутри и снаружи — и все удивлялась, как это здорово придумано.
— Подумать только, — говорила она, — совсем как настоящие! Впрочем, ведь в двадцатых годах во время разрухи тоже в таких ходили, правда?
— Не знаю, ба, меня тогда на свете не было.
— Да, да, я вспоминаю, у твоей мамы были такие же, она в них на фабрику бегала. Они стучали по мостовой, как колотушка сторожа.
— Они и сейчас стучат, ба.
— Ну, это ничего. Зато ведь ногам сухо. Ты посмотри только — у тебя ведь совсем сухие ноги, правда?
— Правда.
— А ну-ка пройдись, Славик, я хочу посмотреть, как ты ходишь в них.
Она заставила меня расхаживать в них по нашей карусели перед всеми ее обитателями, и ботинки получили всеобщее одобрение.
— Он даже взрослее как-то стал, выше, — сказала Анна Павловна, разглядывая меня грустными глазами, — верно, Соня?
Еще бы — не выше. Целых три сантиметра одна подошва!
Софья Сергеевна выглядывает из-за занавески, глядит на меня, на мои ботинки, и вдруг начинает плакать.
Она плачет беззвучно, во рту у нее кусок хлеба, она механически жует его, а из глаз ее катятся маленькие неподатливые слезы.
— Уж лучше б на комбинат я ее пустила, уж лучше б как все у станка бы работала. Ей бы, наверно, тоже дали такие… — горьким шепотом говорит она и сморкается в полу своего халата.
— Ну полно вам, Соня, — успокаивает ее Анна Павловна. — Вернется Женя, вот увидите, ведь не на край света уехала она.