Чужие и близкие
Шрифт:
— Суп разливать очень любит.
Мы смеемся. Потом Кожин замолкает, думает о чем-то своем. Я вижу: он разговаривает со мной, расспрашивает, хочет все узнать, представить себе — как там у нас и что. Но все время думает о чем-то одном, какая-то неотступная напряженная мысль живет в нем, и все, что я рассказываю ему, он воспринимает сквозь нее, сквозь эту жгучую, неотвязную мысль. Временами мне кажется, что он хочет уйти от нее, забыться. Именно поэтому он так жадно интересуется всем вокруг. А временами —
Проходит минута или две, пока он возвращается из своего забытья, и тень, набежавшая на его лицо, проходит. Он оборачивается ко мне и, словно вспоминая, говорит:
— Так, значит, ругается, и все на войну напирает — война, мол, тут не до нежностей, да? Ну что ж, время действительно суровое. Жестокое даже. Но вот, понимаешь какая штука, видел я людей на фронте — грубых и очень жестких людей, которые в критическую минуту оказывались трусами. И наоборот. Попадались такие вот тихони в очках, что кажется, его пальцем тронь — он в обморок упадет, а на деле — стойкие, мужественные люди. Не всегда, конечно… Дай-ка мне зажигалку.
Он чиркнул колесиком, поднес к самокрутке красноватое коптящее пламя, затянулся.
Значит, не в суровости, не в грубости дело… Да, иногда нужно быть и суровым, иногда жестоким даже приходится быть, но это уж в силу необходимости, только тогда, когда нельзя иначе.
Он опять затянулся и долго молчал, окутавшись едким махорочным дымом.
Вы бы не курили столько, — сказал я, — ведь вам это нельзя. Я слышал — врач говорил.
— Ну, ты уж молчи, не выдавай меня, — он тронул мою руку. — Ладно?
Я не выдам. Но ведь плохо вам будет, понимаете?
Он посмотрел на меня долгим оценивающим взглядом, потом слегка кивнул головой.
— Ладно. Последнюю. И проветрить надо будет — откроешь окно настежь и дверь тоже, а то придет Анна Павловна, будет нам с тобой на орехи.
— Дверь не надо, — сказал я, — продуть может.
— Ничего. Мне не страшно.
— Почему?
— Ну, так. И курить мне, может, даже полезно. Вот только врачам это никак не втолкуешь…
Он погасил самокрутку, выбил окурок и стал сосать пустой мундштук.
— Легче так, — пояснил он, — вроде бы куришь.
Я выбросил окурок в арык, вернулся и открыл окно. В комнату хлынул жаркий воздух, шумно, бурливо перекатывался через камни арык.
Кожин прикрыл глаза, лежал так тихо, не шевелясь, видимо, слушая его громкую, радостную песню. Я думал, что он уснул, и хотел отойти, но он шевельнул рукой.
— Погоди. Присядь-ка еще.
Я сел на низкую скамеечку рядом с ним, а он все еще лежал с прикрытыми глазами, наслаждаясь, видно, покоем, теплом и ровным, баюкающим звоном воды.
— Хорошо… Хорошо
Он очень медленно и глубоко вдыхал в себя воздух и еще медленней, словно боясь потерять хоть каплю, выдыхал его.
— Послушай, Слава, сводил бы ты меня как-нибудь на комбинат, а? Походил бы я, посмотрел на людей.
— Да я… Ну, конечно, Иван Платонович, с удовольствием…
Но в голосе у меня, видно, против воли, прозвучало сомнение. Он открыл глаза.
— Думаешь, не дойду? Не бойся. Не такие марши делал… Пойдем, значит?
— Пойдем.
Он кивнул головой. Потом сказал тихо:
— И еще к тебе одна просьба. — Он поднял на меня совсем запавшие за эти дни глаза. — Надо Галю найти, понимаешь. Разузнать, как она, что с ней.
— Я и сам думал, Иван Платонович, — но где ее искать? У кого спросить?
— Сначала в госпитале. Может, там она. Может, работает у них. А если нет — в военкомат бы надо зайти. Скорей всего там знают.
— Хорошо, я сделаю. Вот возьму отгул днем и схожу, обязательно.
— Спасибо.
— Ну, а если я найду ее — что сказать?
— Скажи… А впрочем, ничего не нужно говорить. Узнай просто, где она, как живет. Ладно?
— Ладно.
Однако узнать мне ничего не удалось. Несколько раз ходил я в госпиталь и в военкомат — никто ничего о Гале сказать не мог.
А дней через пять, когда я шел со смены и подходил уже к дому, меня окликнул кто-то с другой стороны улицы. Дело было под вечер, быстро сгущались сумерки, и я сначала не разобрал, кто это там притаился за деревом. Я перешел на другую сторону, огляделся.
Да ведь это же она — Галя. Стоит в своей серой шинели, в кирзовых сапогах… Солдат солдатом, только вот ветер треплет белесые, легкие, как паутинка, волосы, и они слетают на лицо, она отбрасывает их рукой.
— Иван Платонович?! — проговорила она одними губами и шагнула мне навстречу. — Что с ним? — Она глядела на меня широко раскрытыми, остановившимися глазами, словно ждала, что я сообщу ей сейчас нечто очень страшное. А я, обрадованный тем, что наконец нашел ее, схватил Галю за рукав и держал так все время — мне казалось, что сейчас она исчезнет, испарится, провалится куда-то сквозь землю бесследно и опять я буду всюду искать ее.
— Галя, — радостно тараторил я. — Ну куда же вы подевались, где только я ни искал! Иван Платонович просил меня найти вас, и я всюду побывал — и в госпитале, и в военкомате…
— Мне говорили. Что с ним?
— Ничего. Неделю назад сделалось ему плохо, а сейчас ничего, он уже вставать собирается. Пойдемте. Пойдемте к нам, он, знаете, как рад будет!
— Нет, — она покачала головой, — я никуда не пойду. А что с ним было?
Не знаю. Я знаю только, что он не мог ходить, лежал. Боли у него усилились.