Чужие и близкие
Шрифт:
— Не каждый, только раз в неделю.
— Это хуже, конечно, но тоже здорово. А немцев вы скоро бить поедете?
Синьор сразу стал серьезным.
— Не знаю. Не говорят нам. Пока, говорят, здесь будем. До приказа.
— А приказ когда?
— То никто не знает. Только высокое начальство.
Мы все замолкаем. Пусть даже никто не знает, но ведь в один прекрасный день дадут команду и они уедут на фронт бить немцев, а мы останемся здесь, чтобы долбать эти пазы, будь они трижды прокляты!
— А мы теперь от хлопковый шелуха ток получаем, —
— Я знаю, — говорит Синьор, и грусть слышится в его голосе, — я ведь тоже тогда помогал, Значит, пошел дизель?
— Ого, еще как пошел! — гордо рассказывает Миша. — Я думал, совсем его разнесет, совсем разорвет напополам, так он ревел и рычал, ну прямо как Медвед.
— Ты, конечно, говоришь — настоящий медведь.
— Чего там — настоящий! Настоящий — ерунда, прямо как наш Медвед. Как Бутыгин, когда злится.
Они смоются. А я но могу, у меня при одном этом имени судорога делается.
Ребята договариваются пойти в кишлак после смены, я понимаю — Синьор хочет увидеться с Женей. Но я не пойду сегодня, буду дежурить в ночную, специально поменялся дежурством, чтобы встретиться с Паней. Знаю заранее, что ничего, кроме боли и горечи, эта встреча не принесет, и все же не могу без нее, должен со увидеть. Я ловлю себя на том, что все время поглядываю на её станок. Там сейчас другая ткачиха работает, Паня придет во вторую смену, а я все время гляжу туда, все мне мерещился, что вот она там стоит.
А когда она придет, станет на свое место, перехватит волосы прозрачной косынкой, чтоб не мешали, и начнет ловко заправлять челноки, перебегая от одного станка к другому, у меня совсем из рук все валится.
Миша все приглядывается ко мне, потом отводит в сторону.
— Ты чего это — совсем, что ли, сдурел?
— Не знаю, Миша. Ничего не знаю.
— Говорил с ней?
— Говорил.
— Что она?
— Ничего.
Слушай, — говорит Миша и сплёвывает себе под ноги. — Лучше б тебе, конечно, кончать с этим. Но, я вижу, ты не можешь. Я вижу, ты вот так уже влипался…
Я молчу. Стою, опустив голову.
— Тогда вот что, — говорит он еще тише и таинственно оглядывается. — Бутыгинкий песенка совсем уже спета, понял?
— Как это? — не понимаю я. — Почему?
— Его вчера проходной поймали наконец. Все поймали. Обрезки шелк носил, кастрюля такой специальный сделал, двойным дном сделал, туда толкал. Понял?
— Да ну ты! Брось трепаться. Кто его обыскивать будет!
Мне совершенно невозможно представить себе, как это вдруг стали осматривать в проходной кастрюли Бутыгина, в которых он целый год таскает затируху. Да и потом какие-то обрезки, подумаешь! Мы этими обрезками руки от солидола обтираем.
— Чудак ты, — убежденно говорит Миша. — Пять лет ему, как штык, теперь обеспечено.
— За обрезки?
— А ты думал! Это ведь неважно, сколько: метр или пять, важно, что выносил, понял?
— Но отчего вдруг стали рассматривать его кастрюли?
— Значит, сказал кто-то, — хитро прищурился
Сердце мое наполняется ликованием. Миша рассказывает с такими подробностями да и когда я вспоминаю, какой мрачный и необыкновенно тихий был сегодня Бутыгин, все мои сомнения исчезают. Ага! Попался все-таки Медведь. Ну, туда тебе и дорога. Посмотрю я на тебя, как ты будешь теперь нами командовать, когда тебя вытащат на показательный.
Я представляю себе нашего Медведя перед судом, когда на него будут глядеть сотни глаз со всех концов зала, и как-то легче на душе становится.
У меня даже злость на него начинает проходить, и когда он подходит к нам своей шкандыбающей походкой и говорит, что надо проверить перемычку на столбе — одна фаза отключается время от времени, — мы с Мишей безропотно выходим из цеха, идем к вводному столбу.
Это ответвительный столб на линии, здесь провода сворачивают в цех — все три фазы и нулевой провод.
И здесь стоят перемычки, соединяющие линию с ответвлением.
Уже темнеет, в воздухе стоит водяная мгла, и мы хорошо видим снизу, как там, на столбе, вспыхивает и гаснет желто-красный огонек. Вспыхивает темно-малиновым светом, раскаляется добела и гаснет. А потом вновь повторяется то же самое.
— У-у, зараза, — Миша с досады даже пнул столб ногой, и тот загудел, как колокол. Наверху опять вспыхнула малиновая искра.
Мы хорошо знаем, что это значит. Обгорела перемычка. То ли ветер замкнул провода на ответвлении, то ли от сырости окислился контакт — но ясно одно: перемычка горит, моторы в опасности, работают фактически на двух фазах, могут все обмотки к чертям полететь… Надо их останавливать до утра или… Или на ходу, не отключая линию, ставить перемычку.
— Давай тащи когти, — говорит Миша. — Придется лазить, ничего не поделаешь!
— Не дури, — говорю я, — куда ты сейчас в темноте полезешь, сырое все. — Но он не слушает меня, идет в цех, приносит когти, ремень, цепляет все это на себя.
— Не понимаешь, что ли, — ворчит он, — пока не исправим, Бутыгин все равно не отпустит, никуда не уйдем.
— Ну и дьявол с ним, здесь будем, а на кой тебе — пускай сам лезет!
— Что ж, по-твоему, цех останавливать, что ли!
Он уже пристегнул ремень, когти и собрался лезть, и тут подошел Бутыгин. Он поглядел вверх, на вспыхивающий огонек, потрогал столб и мрачно сплюнул.
— Ты гляди там, — сказал он Мише, — когтями за нижние провода!
— Знаю, не маленький, — ворчливо отозвался Миша.
Обычно на такую непочтительность Бутыгин отвечал длиннейшей бранью, но тут он смолчал, только одутловатое лицо его перекосилось и он опять сплюнул. «Видно, не до нас ему теперь», — злорадно подумал я.
Миша добрался до ответвления, стал пробираться через нижние провода. Он осторожно переступал когтями, и столб гулко отзывался на каждый его шаг.
— Эх, фонарик бы сюда! — услышали мы сверху тоскливый голос.