Чужие и близкие
Шрифт:
И шофер выключает фары.
Уже занимался рассвет, когда подъехала машина из госпиталя. Два врача вошли в комнату, потом вышли и сели на подножку машины писать акт.
— Я вижу, вы тут сделали невозможное, — сказал один из них дежурному.
— Это он, — сказал дежурный и кивнул в сторону Генриха. — Хирург, каких мало. Да что поделаешь… — он вздохнул.
Врач из госпитали посмотрел туда, потом на меня, на Галю, достал из нагрудного кармана записную книжку, полистал ее.
— Скажите, кто это здесь
— Это я, — хрипло сказал Генрих и с видом обреченного переступил порог. Теперь в слабом утреннем свете можно было рассмотреть его лицо — оно было совсем черное, словно обгорелое, резкие складки залегли у рта…
Вы напрасно так, — сказал врач из госпиталя, — это же был безнадежный случай.
Но Генрих стоял, сгорбившись, не поднимая головы. Казалось, огромную тяжесть взвалили на его плечи.
Так это вы, значит? — переспросил врач и встал ему навстречу. — Начальник госпиталя просил вас приехать к нему. Он знает о вас. Он хочет предложить вам работу.
Мне? — Генрих медленно покачал головой. — Нет, это какая-то ошибка. Откуда меня могут знать у вас?
Врач пожал плечами.
— Знают, как видите. И даже поручили разыскать. Письмо какое-то прибыло не так давно…
Они закончили писать акт, все расписались, и врач сказал:
— Только что передали по радио: под Сталинградом завершено окружение целой немецкой армии. Много пленных, трофеев… Большая победа!
Они пошли к машине, а мы все за ними, только Генрих остался посреди двора. И тогда врач обернулся и крикнул ему:
— Так вы приезжайте, обязательно. Вас ждут.
Эпилог
Ранним июньским утром сорок четвертого года я шел на смену. Еще только начиналось лето, и утро было совсем раннее, прохладное. Легкий ветерок чуть раскачивал верхушки тополей и тутовников, они как-то особенно пышно разрослись в этом году и радостно шумели при каждом движении ветра.
И небо тоже было удивительно синее, нежное. Я так и шел всю дорогу, задрав голову. По другой стороне шла навстречу женщина с матерчатой сумкой в руке, какие носили все работницы. Она шла, как видно, со смены и что-то громко говорила каждому встречному, и мне она крикнула через дорогу, когда я поравнялся с ней:
— Второй фронт открыли, только что передавали по радио.
И пошла дальше.
Так вот оно. Открыли, значит, все-таки…
У ворот комбината я купил, как обычно, кукурузную лепешку, положил ее в свой матерчатый мешок, прошел через проходную — здесь уже говорили про то, что американцы и англичане высадились в Нормандии. А я шел к своему цеху и думал, что надо будет менять ввод — он слишком слабо натянут и замыкает при сильном ветре. Кроме того, надо делать профилактику «японцу» — давно его не чистили, и еще не мешало бы сменить головной подшипник у того,
Я прошел через цех, открыл решетчатую дверь нашей клетки и застыл пораженный — на ящике у верстака сидел коренастый человек в черной морской робе, с наградными колодками на груди.
Одна нога его, прямая, как стержень, лежала на деревянной палке, которую он подложил так, что одним концом она упиралась в ящик, а другим — в пол. Когда Я открыл дверь, он повернул голову, и я увидел старый шрам, Пересекавший все его лицо.
— Здорово, — сказал он приветливо и, не вставая, протянул мне руку. — Ты тут всем этим заворачиваешь?
— Пока — да, — сказал я, всматриваясь в это неповторимое лицо. — Нет у нас пока начальника.
— Вот меня и прислали. — Он протянул мне какую-то бумажку и пытливо посмотрел мне в глаза, видимо, желая понять, какое впечатление произвели на меня его олова.
— Это очень хорошо, — сказал я. — Замучился я тут один…
— Сколько ж ты здесь работаешь?
— Скоро три будет.
— Три года? — Он опять внимательно посмотрел на меня. — А сколько ж тебе лет?
— Семнадцать… Почти…
— Так… — Он медленно покачал головой.
И тут я спросил его. Я спросил совсем безразличным голосом, а сердце мое бухало так, что, я думал, он сейчас услышит:
— А вы… На Черном море служили, да?
— Да, — сказал он слегка удивленно и медленно поднял на меня глаза. Он, видимо, искал что-то в своей памяти, но, так и не найдя, спросил:
— А ты откуда знаешь?
— Так… Подумал почему-то.
Он посидел еще немного, потом встряхнулся и сказал:
— Ну что ж, пойдем, показывай свое хозяйство.
Мы пошли с ним по цеху. Он двигался медленно, сильно припадая на левую ногу, опираясь на ту самую короткую палку. Мы останавливались у моторов, и я рассказывал ему историю каждого, как мы ставили их, как волокли сюда, на эти консоли: рассказывал, когда у них горели подшипники, когда меняли щетки…
Потом мы пришли в новый ткацкий, и он стал оглядывать стены. Они были сплошь изрезаны серыми полосами замазанных пазов.
— Это когда? — спросил он, указывая палкой на полосы.
— Это в сорок втором. Вот эти я долбал. А эти вот Миша. А здесь, в полу, — это мы вместе с Синьором и Махмудом.
Он как-то странно посмотрел на меня и ничего не сказал. Потом мы вышли из цеха, чтобы осмотреть ввод, он пошел по линии, стал уже возвращаться и вдруг обернулся.
— А это зачем? — спросил он меня, указывая на мраморный щиток, прибитый к столбу.
— Это… Это так просто. Память. Можно снять, если мешает.
Он опять внимательно посмотрел на меня и ничего не сказал. Мы вернулись в цех, вошли в нашу клетку, и он тут же тяжело опустился на ящик. Он уложил свою ногу на палку, достал махорку, насыпал мне и себе.