Цирк Кристенсена
Шрифт:
Кто его ей послал, этот единственный тюльпан? Мне очень хотелось спросить, но ведь так нельзя, об этом не спрашивают.
— Теперь можешь идти, — сказала Аврора Штерн.
— Да.
Она повернулась ко мне. Я не ушел. И теперь разглядел, что на ее лице сухим тонким слоем лежит не то грим, не то пудра. В ямке на шее кожа обвисла складочкой, и она все время пыталась натянуть ее, вздергивая подбородок. Глаза карие. Один слегка косил. Аврора Штерн вдруг передумала:
— Погоди минутку.
Она отошла к полке возле свечи, где рядком стояли маленькие фигурки, изображавшие животных, я разглядел жирафа, льва, медведя, верблюда. Вернувшись, она вложила мне в руку слона, гладкого черного слона с белыми бивнями, я чувствовал, какой он тяжелый, хоть и маленький.
— Слоновая кость, — сказала она.
— Спасибо.
— Теперь
Когда она закрывала за мной дверь, я успел заметить, что огонек свечи сразу погас.
Я взглянул на квиток. Там стояло имя, Аврора Штерн, выведенное наклонным, тонким почерком, линии некоторых букв резко прерывались, будто ее сильная рука на миг вздрагивала.
По дороге домой я остановился у магазина Бруна «Музыка и ноты». Электрогитара по-прежнему красовалась в витрине. Некоторые говорят, что такая гитара похожа на женщину. Но, если покрасить Элизабет Тейлор в красный цвет и натянуть на нее шесть струн, будет ли она похожа на фендеровский «Стратокастер»? Вообще-то я сомневался. Кстати, рассказывают, что этот особенный ярко-красный цвет — его называют «фиеста» — сперва использовали для покраски «форда» модели «Тандербёрд» 1956 года, а поскольку ведерко израсходовали не полностью, остатками покрасили гитару. Что быстрее — «Тандербёрд» или фендеровский «Стратокастер»? Все зависит от шофера. Цена тоже не изменилась: 2250 крон, не больше и не меньше. На чай мне дали слона. И что прикажете с ним делать? Сколько стоит слон из слоновой кости?
Я спрятал его в сейф для чаевых и прочих неожиданных поступлений. Там набралось уже восемнадцать крон. Квиток отправился в архив моих законных накоплений. В общей сложности я располагал теперь капиталом в 86 крон, с учетом той суммы, которую мне задолжал Сам Финсен. Иными словами, в день я зарабатывал восемь крон и десять эре. Если и дальше так пойдет, гитара, возможно, станет моей уже через пятьдесят шесть недель, но, скорей всего, времени потребуется больше, ведь Сам Финсен меня предупреждал. Скоро ноябрь, а в ноябре спрос на цветы плохой. Букеты в ноябре мало кто посылает. Так что придется запастись терпением. Терпение защищает от времени, как крем «Нивея» от солнца. Но я опасался, что все-таки обгорю. Плоская синяя баночка с терпением когда-нибудь да кончится. В Библию разносчика цветов я занес на букву «х» новый адрес: Хакстхаузенс-гате, 17. Там уже значились Халвдан-Свартес-гате, 9, и Харалд-Хорфагрес-гате, 4. И я вдруг подумал, что большинство улиц в этом городе, по крайней мере в районе Осло-2, названы в честь генералов, королей, епископов, гофмаршалов, богов, священников, профессоров, нотариусов, наместников и депутатов Учредительного собрания. В честь Гундерсена, к примеру, улицу никогда не назовут. Сейчас он крутился в ванне, как несчастный эскимос в своей лодке, читал среди ночи утреннюю молитву и орал, требуя еще водки. День в Шиллебекке подходил к концу. Уже наступала ночь. А ночи смахивали одна на другую. В доме повторялось всегдашнее представление. Том Кёрлинг посылал в кухонную мишень камни, сметавшие все на своем пути, и наконец не в последнюю очередь — Свистун с первого этажа, да, он никогда не унимался, свистел даже во сне, свист был его образом жизни, его религией, этот резкий звук, пронзительный и бодрый, мог поднять мертвого и не дать живому сомкнуть глаз, «Мост через реку Квай», «Будь что будет», «Жду, пока ты не придешь», но хуже всего, когда он на радостях свистел «Закричала птица» Синдинга, — тогда разбуженные покойники мигом снова отдавали концы, а живые мечтали поскорей убраться на тот свет. К счастью, такое бывало редко. Мне вспоминается лишь один случай, во время кубинского кризиса. Зато он сплошь и рядом, с огромным азартом, насвистывал популярный шлягер «Солнце всюду, внутри и снаружи, солнце в сердце и солнце в душе», разумеется без слов. В общем, все шло по-старому.
И после этой ночи настало утро. Ясное, прозрачное, какие бывают только в октябре. Где-то на Акерс-Мек работали клепальщики. Мне нравился жесткий, звенящий звук железа по железу. Ударные инструменты города.
Тут мама распахнула дверь и крикнула:
— Ты проспал! Тебе же к нулевому уроку!
Что ж, выбора у меня нет. Придется заглянуть в школу, точнее, в Вестхеймскую школу на углу Скуввейен и Колбьёрнсенс-гате, по совместительству реальное училище и гимназию, я учился в первом реальном и каждый день все два года, пока ходил туда, изнывал от страха.
Обычный школьный день начинался,
Уже прозвенел звонок на нулевой урок, и мы, первый «ф» класс, состоящий из двенадцати мальчиков и восьми девочек, стоим возле классной комнаты. Ждем учителя норвежского, Халса. Он по обыкновению опаздывает. Одни говорят, из-за того, что в последнюю минуту непременно чистит в учительской башмаки. Другие считают, что он просто забывает, в каком классе у него урок, и забредает не туда. Впрочем, нам это без разницы. Пусть приходит с каким угодно опозданием, хоть после звонка с урока. Но вот с лестницы доносятся неторопливые шаги. Это он, учитель Халс. И Путте, наш классный Геринг, который всех, кого недолюбливает, а таких большинство, зовет жидами, а после школы ездит на мопеде, хотя ему всего четырнадцать, — Путте подходит к двери, долго отхаркивается, выплевывает на дверную ручку здоровый темно-желтый сгусток мокроты и поворачивается к другим мальчишкам, один за другим они делают то же самое, плюют на дверную ручку, а девчонки вздрагивают и хихикают, пока не подходит мой черед, а он, увы, подходит, рано или поздно.
— Давай быстрее, жид несчастный! — говорит Путте.
— Я не жид.
— Ты уверен?
Путте меня недолюбливает. В этом я совершенно уверен.
— Нет, — шепчу я.
Путте наклоняется ближе:
— Ты что-то имеешь против жидов, а?
Учитель Халс не спешит, его шаги по-прежнему слышны на лестнице, будто ступеньки ведут не туда, куда надо.
— Нет, — отвечаю я.
Путте смеется.
— Ты — жид, если не сделаешь, как я говорю.
Я собираюсь с силами. Но собирать особо нечего.
— А что ты говоришь? — спрашиваю я.
Тут Путте свирепеет. Размахивает туда-сюда спортивной сумкой, где у него лежит шлем. Я даже опасаюсь, как бы он не огрел меня ею.
— Я говорю, что ты, жид, должен харкнуть на ручку.
Я качаю головой:
— Нет.
Путте уже не злится, смотрит недоверчиво. А это, пожалуй, еще хуже. Он стоит так близко, что на миг мне кажется, будто он наградит меня плевком, но, к моему облегчению, мы оба видим, как наверху лестницы появляется учитель Халс, по обыкновению разыскивая в карманах пальто свою солидную связку ключей.
— Ну, погоди, — говорит Путте. — Ты дождешься.
Зловещая фраза, страшнее не бывает, ты дождешься, угроза без срока, а потому время на ее стороне, время — составная часть этой угрозы, с каждой секундой все становится только хуже, и того, кто дожидается, не ждет ничего хорошего, ты дождешься.
— Чего? — шепчу я.
Но Путте, ясное дело, не отвечает, отходит к остальным, забрасывает сумку со шлемом на плечо. Учитель Халс приближается, смотрит на нас. Во взгляде сквозит печаль. Вроде как смирение перед судьбой. Мы отступаем в сторону. Все молчат. И здесь я должен добавить, что в самой глубине души был ничуть не лучше других, хоть и не плевал. Не плюнул-то я потому, что во рту у меня совершенно пересохло. Нёбо словно линолеумом выстлано. Я до сих пор страдаю от этого, особенно когда нужно кого-нибудь поцеловать, долго говорить перед достаточно большой аудиторией или когда попадаю в весьма неловкую ситуацию, вот как сейчас. Во рту полная сушь, ни капли слюны, того гляди, все до крови растрескается, иначе-то я бы сделал, как говорил Путте, — харкнул. Учитель Халс останавливается у двери, сует ключ в замок, поворачивает его, а другой рукой, правой, берется за липкую дверную ручку, нажимает. И замирает так — наверно, всего на несколько секунд, но кажется, на целый год, — не выпуская ручки. Потом наконец отнимает руку, достает серый носовой платок и вытирает пальцы, долго вытирает, один за другим, и делает это с безмолвным, упрямым достоинством, которого нам никогда раньше видеть не доводилось и которое пугает нас и приводит в замешательство. На сей раз учитель Халс вышел победителем. Он открывает дверь, и мы, покорные, растерянные, входим в класс и рассаживаемся по местам. Учитель Халс устраивается за кафедрой, складывает платок и бросает его в мусорную корзину. Указывает на Путте:
— Ты что, голову свою в сумке таскаешь?
Путте горбит спину:
— Нет, учитель Халс.
— Ты уверен, Путте? Там точно не твоя голова? Ты вполне уверен?
— Там у меня шлем, учитель Халс.
— Шлем? Тебе сегодня нужен шлем, Путте?
— Это шлем для мопеда, учитель Халс.
— Но ведь у тебя нет разрешения водить мопед, Путте.
— Я знаю, учитель Халс.
— Выходит, в сумке все ж таки твоя голова, а не шлем, а, Путте?