Цирк Умберто
Шрифт:
А потом приключилось это несчастье в Мезехедьеш: во время скачки с препятствиями под ним рухнул жеребец Колибри. Конь сломал себе хребет, а барон Шёнштейн так покалечился, что его восемь недель держали в гипсе. Из госпиталя он вышел полуинвалидом и уже не мог сесть на скаковую лошадь. Его перевели в канцелярию, что было воспринято бароном как величайшее унижение. Невеселые потянулись годы. Фамильное состояние испарилось, слава наездника померкла, осталась лишь служба ремонтера — закупщика упряжи и фуража. И тут у разочарованного в жизни барона начали вдруг проявляться таланты, благодаря которым еще дед его получил баронство. О коммерческих перипетиях бывшего улана ходили всевозможные слухи, но ротмистр барон Шёнштейн по-прежнему оставался Прекрасным Максом. В обществе ему все прощалось за обворожительную, неотразимую улыбку. Однако за ослепительной внешностью барона крылось мучительное недовольство жизнью; то, чем Гаудеамус занимался, не соответствовало ни его честолюбию, ни его беспокойному характеру. Кроме того, он чувствовал, что если не бросит без промедления денежных махинаций, карьера его окончится позором.
Тут-то и приехал к нему молодой Петер Бервиц. Он направлялся к известному меценату с намерением вновь договориться о представлении для гарнизона, а нашел дворянина и офицера, стоящего на грани полного краха. Правда, беседовали они по-аристократически, за несколькими бутылками вина, но Бервиц опытным глазом разглядел, в каком положении оказался господин ротмистр, и, не колеблясь, предложил ему выход. Чувствуя, что волны вот-вот сомкнутся над его головой,
Хлопоты таинственного господина Гаудеамуса являлись, таким образом, первым этапом подготовки гастролей цирка Умберто. Забота о втором лежала на Кареле Кергольце. Он раньше других приезжал на место, о котором договаривался Гаудеамус, и, наметанным глазом окинув площадку, решал, с какой стороны целесообразнее сделать вход, где расположить служебные помещения; при помощи колышков и веревок он обозначал контуры манежа, шапито, квадратного брезентового «подъезда», а сзади — контуры крытых проходов к конюшне и зверинцу. Тем временем прибывали первые рабочие и грузовые повозки; спрыгнув с них, бригады тентовиков тотчас принимались за дело, каждая — за свое. Четверо мужчин из вагончика Кергольца орудовали кувалдами и железными клиньями. Первоначально каждый из них забивал свой клин в одиночку, но Керголец предложил действовать сообща, и работа пошла быстрее. Кроме того, это позволило применить более длинные и потому более надежные клинья. И будничный труд этих людей, большинство которых пришло в цирк из деревни, стал напоминать веселую и ритмичную работу цепами на току. Старый Малина ударял первым, затем на плоские головки «якорей» одна за другой опускались три другие кувалды; «рам-та-да-та, рам-та-да-та», — обрушивались удары в ритме четыре четверти, и железо входило в землю, как в масло. Потом — раз! — все перебегали к другому клину, который уже лежал на своем месте, и снова в воздухе начинался танец одноногих кувалд. Так они быстро обходили внешний круг, передвигались на несколько метров к центру и начинали вгонять в землю шесты для брезентовых боковин. Другая бригада в это время подготавливала гнездо для мачты — центральной опоры, на которой держалась вся конструкция. В цирках того времени применяли только одну такую опору и вкапывали ее в центре манежа. Лишь много лет спустя столб начали ставить прямо на землю: четыре каната-оттяжки удерживали его в вертикальном положении. А еще позднее вошла в обиход конструкция из двух наклонных мачт с поперечиной, которая держала на крюке все шапито, не занимая манежа. Когда гнездо было готово, наступала самая ответственная минута — крепление на верхнем конце мачты системы блоков. Работу эту Керголец не доверял никому: от прочности нескольких узлов зависела жизнь всех, кто находился в цирке во время представления. Но вот мачта поднята и четырьмя тросами прикреплена к вбитым в землю клиньям. Третья бригада поспешно расправляет на земле звездообразную сеть канатов, одним концом тоже привязанных к клиньям, а другим — сходящихся у мачты; затем все бросаются к растянутым на земле широким брезентовым полотнищам и прилаживают их к канатам. Керголец достает свисток, рабочие дружно берутся за пропущенные через блоки тросы, и под короткие свистки шапито огромным серым грибом поднимается над землей. Теперь остается лишь прикрепить боковые полотнища к стойкам и подпереть провисающие участки потолка наклонными шестами. К этому времени обычно уже подъезжают повозки с оборудованием, и начинается выгрузка секторов амфитеатра, прибывающих в строгом порядке, номер за номером; их переносят в шапито и сразу же составляют. Бывало, не успеют еще собрать амфитеатр и образованная барьером круглая чаша посередине еще не засыпана опилками, а уж позади, стараниями того же Кергольца, вырастает брезентовая галерея с длинными желобами, куда можно завести и поставить лошадей в привычном для них порядке. Повозки с клетками останавливаются поодаль: одни под брезентовым тентом, другие прямо под открытым небом. По соседству с ними располагаются фургоны; первым — большой фургон директора, за ним — остальные: и комфортабельные, солидные вагончики и просто старенькие домишки, установленные на грузовых платформах. Если обстоятельства благоприятствуют, если не случается никаких задержек и тентовики на местах, Керголец справляется с установкой шапито и служб за два с половиной часа, но, уж конечно, трудятся все не за страх, а за совесть.
В больших городах, куда Бервиц любил въезжать парадной кавалькадой, установка шапито длилась дольше. Многим служителям приходилось оставаться с животными. Кавалькада выстраивалась где-нибудь на окраине, мужчины и женщины надевали самые яркие костюмы и, как правило, верхом на лоснящихся лошадях въезжали в город под фанфары и марш собственного оркестра. Следом в решетчатых клетках везли хищных зверей и вели прочую живность. Громадина Бинго выступал впереди, являя собой вершину этой шумной, пестрой и излюбленной во всем мире живой рекламы.
Процессия долго кружила по городу, чтобы привлечь побольше зрителей. Как только она приближалась к шапито, толстая госпожа Гаммершмидт первая соскальзывала с гнедой кобылы Адмиры и, подхватив широкий подол амазонки, не снимая шляпки в стиле рококо, не обращая внимания на струйки пота, прокладывавшие себе путь сквозь толстый слой пудры на щеках, кидалась к своему вагончику-кассе, чтоб поскорее открыть окошечко и вывесить таблицу с ценами на билеты. Ибо первейшей ее обязанностью было тотчас же, пока не остыл интерес публики, продавать, продавать, продавать — за исключением одного-единственного случая: если к окошку первой подходила старушка. Тогда госпоже Гаммершмидт надлежало под любым предлогом не давать ей билета. Госпожа Гаммершмидт пуще самого Бервица верила, что навлечет на цирк ужасное бедствие, если неосмотрительно нарушит эту заповедь.
Остальные, сбросив с себя парадные костюмы, спешили в шапито, к животным. Разве мог, скажем, Гамбье не позаботиться о своих питомцах?! Хотя они и привыкли к неудобствам кочевой жизни, случалось все же, что какой-нибудь зверь от шума или резкого толчка начинал нервничать, и было просто необходимо, чтобы по прибытии на место он оказался в привычных для него условиях, услышал ласковую воркотню великана-укротителя. Лучше других переносили дорогу верховые лошади — переезды давали им возможность идти приятной для них мелкой рысью. К тому же в пути, помимо обычных порций овса и сена, они получали немного бобов и присоленной моркови.
Артисты, не занятые с животными, направлялись прямо в шапито. Прежде всего, конечно, двое мужчин из «Три Баренго — летающие люди», воздушные гимнасты. В то время в Европе еще не применяли предохранительной сетки, и прекрасная, грациозная работа под куполом цирка была ежедневной игрой со смертью. Фраскито Баренго был плечистый испанец из Кордовы, щеки и подбородок его после бритья становились сизыми; он молча стерег задумчивым взглядом свою жену Кончу, ослепительную чернобровую красавицу. Если требовалось пополнить программу, Фраскито Баренго брал на своей гитаре несколько аккордов, припоминая мелодию какой-нибудь народной алегрии, гарротины или фолии, и Конча, со звонкими кастаньетами в руках, в желтой мантилье на красном болеро, с гребнем в волосах, кружилась в танце, извиваясь, словно молодая пантера. А Фраскито стоял позади нее, под своим сомбреро, неподвижный как статуя. С ним работал сухощавый марселец Ларибо, невероятный хвастун в жизни, но наверху, во время работы — хладнокровный и сосредоточенный партнер, чувствовавший сотые доли секунды. «Vanidoso, mas prudente» — «самоуверенный, но благоразумный», отзывался о нем Фраскито, особенно ценивший мертвую хватку его крепкой, жилистой руки. Иногда, очнувшись от молчаливой задумчивости, привнесенной в испанский характер мавританской кровью, он изрекал: «Гектор чувствует линию». И это была, пожалуй, самая высокая похвала, ибо в глазах Баренго все благородство царственного искусства трапеции зиждилось на красоте линии. Он говорил также, что работа на трапеции — это единственный случай, когда сам человек может стать шедевром искусства, арабеской. Итак, двое гимнастов первыми появлялись под сенью шапито, тщательно осматривая все, к чему крепились снаряды, — каждую перекладину, каждый крюк, каждое кольцо, каждый канат и каждый узел на нем; ничто не должно отказать, канаты должны быть надежны. Если порой Ларибо и порывался сэкономить время на осмотре, Баренго не допускал этого. «У алтаря и на трапеции для черта всегда найдется дело», — говаривал он в таких случаях, первым взбираясь по веревочной лестнице.
Но манеж привлекал не только тех, кто рисковал жизнью под куполом цирка. В цирке каждый в той или иной мере подвергался опасности, и если человек рисковал не самой жизнью, то, уж во всяком случае, — целостью рук и ног, успехом. Случайность подкарауливала на каждом шагу, поэтому любой заботился о том, чтобы все было в надлежащем порядке. И даже когда оставалось совсем мало времени, люди старались прорепетировать хотя бы главные трюки, лишний раз убедиться в надежности мускулов. Господин Альберт, старший из двоюродных братьев Гевертс, партерных акробатов, которые значились в программе как «Duo Bellini» [64] — те самые два господина, которые очаровали Караса-младшего на репетиционном манеже в Гамбурге, — выступал также в роли глупого Августа и выбегал на манеж, гогоча и улюлюкая, дабы убедиться, что резонанс в их шапито остался в Мангейме таким же, каким был в Дуйсбурге. Даже господин Сельницкий величественно пересекал шапито, чтобы собственноручно поставить на место бутылочку рома и предупредить, таким образом, возможные нарушения в своем мышлении. Единственно, кто не спешил в шапито, был Франц Стеенговер. Этот голландец, сбежавший от учителей, чтобы вкусить жизни в диких краях, стрелять тигров, убивать змей и продираться сквозь джунгли, поступил на службу в цирк, надеясь найти там хоть частицу той волшебной романтики, которая разожгла его фантазию гимназиста. Когда он первый раз вошел в шапито и в зверинец, его охватило горячечное волнение. Ему казалось, что его окружили все звери, населяющие джунгли Явы, Борнео и Суматры, и он, мингер Стеенговер, выступает перед ними как непобедимый охотник и прославленный зверолов, гроза хищников. К сожалению, выяснилось, что животные цирка Умберто не слишком-то почитают этого белокурого и очкастого повелителя джунглей. Однажды, когда он замешкался на пороге конюшни, стоявший неподалеку осел Гамильтон, едва ли не самое добродушное существо в цирке, брыкнул задними ногами, угодил Стеенговеру под лопатки и буквально вышвырнул его за дверь. Удар оказался ощутимым, спина ныла, но гораздо болезненнее было горькое чувство унижения — кузен директорши вылетел из конюшни и под громовой хохот конюхов плашмя плюхнулся на землю. Во время следующего визита бухгалтера в зверинец слон Бинго закусил его прекрасной флорентийской шляпой с зеленым бантом. Львица Коринна ударила голландца лапой и, хотя тот отскочил в сторону, все же успела разодрать шестицветный жилет, который собственноручно связала ему матушка. Какой-то попугай до крови клюнул беднягу в руку. А неделю спустя, когда Франц слонялся возле клетки с обезьянами, один из самцов, Боб, схватил его за тщательно повязанный белый галстук и с невероятной силой и криком подтащил к клетке; Стеенговер думал, что Боб задушит его. Сомнений не было — хищные звери в заговоре против повелителя джунглей и точат на него зубы. И после того как однажды в Гамбурге служащие сбежались в шапито на отчаянные крики и увидели там господина бухгалтера, в ужасе удиравшего от рогов Синей Бороды, борьба «Стееноговер versus [65] зверинец» была окончена, и с той поры нога мингера не ступала ни в шапито, ни в зверинец, ни на конюшню. Он погрузился в счета и цифры, сидел в своем вагончике и занимался статистикой. Вычислял, например, сколько вагонов овса скормит цирк Умберто за десять лет, какую часть земного шара объедет он за одно турне, сколько фургонов могли бы уравновесить слона Бинго, сколько кубических метров воздуха вмещает шапито и какой город могли бы заселить люди, посетившие цирк Умберто за год. В результате на стенах вагончика появились диковинные таблицы и диаграммы, которые Петер Бервиц просматривал с интересом и почтением. Но когда Франц Стеенговер стал подсчитывать сколько сэкономил бы цирк, выдавая липицианам вместо трех килограммов овса только два с половиной, Бервиц провозгласил, что кузен Франц свихнулся на математике и что господину бухгалтеру с его открытиями в области экономики лучше не попадаться ему, Бервицу, под руку, когда в руках у него шамберьер.
64
Два Беллини (итал.).
65
Букв. «против» (лат.) — юридический термин.
Таков был новый мир обоих Карасов. С рассвета до темноты, иногда до глубокой ночи, день был заполнен работой, одно следовало за другим в строгом, неизменном порядке, отнимая, казалось бы, все время, час за часом, И все же почти ежедневно случалось нечто непредвиденное, требовавшее немедленного вмешательства, экстренных решений, сообразительности и практических навыков. Керголец тем и славился, что умел найти выход из любого положения и не терялся ни при каких обстоятельствах. Его состоявшая сплошь из чехов бригада, эта железная гвардия цирка Умберто, получала всегда самые трудные, самые ответственные задания, связанные с изнурительной работой, но в то же время дававшие право на исключительное положение. Остальные служители относились к обитателям «восьмерки» с почтением, артисты обращались с ними как с равными.
Внешне как будто ничего не изменилось, и все же какой различной стала вдруг жизнь отца и сына! Антонин Карас быстро освоился и благодаря природной сметливости отлично справлялся со своими обязанностями: ухаживал за лошадьми, чистил слоновник, прислуживал дрессировщикам и наездницам, ставил и снимал шапито, играл в оркестре. Караса почти не было слышно, зато повсюду сказывалось вмешательство его умелых рук. Он не привык сидеть без дела, и разнообразная работа развлекала его. Когда на пути им встречалась какая-нибудь деревенская стройка и Антонин видел скромные леса, а на них каменщика с подсобником, он с интересом наблюдал за ними, но сожаления при этом не испытывал. У него было теперь свое, кровное дело, и он разделял стремление остальных работать быстро и так, чтобы на сделанное тобою можно было положиться. Даже во время переездов ему не хотелось терять времени попусту, и он брал у кучера вожжи, учась править тяжелым фургоном, А однажды в каком-то сарайчике ему попалась на глаза отличная сухая чурка. Недели две возился он втихомолку, никому, даже Кергольцу, не раскрывая своей тайны. Но в один прекрасный день он созвал товарищей, подмигнул им и указал на заднюю стенку фургона: в обоих верхних углах висели резные конские головы, а над притолокой — диск размером с тарелку, из которого выдавалась голова слона с клыками и хоботом. Работа была превосходная, вход в вагончик стал похож на портал небольшого летнего дворца. Жители «восьмерки» с восторгом рассматривали изделия Караса, а затем, одного за другим, весь цирк привели полюбоваться ими. Все нахваливали Караса, особенно был поражен Ар-Шегир, увидев деревянное подобие Бинго. Прежде чем произнести слова одобрения, он скрестил на груди руки и поклонился образу слона. Впоследствии, проходя мимо «восьмерки», он всякий раз бросал взгляд на притолоку и почтительно кланялся святому, которого Брама, держа в каждой руке по половинке солнца, создал во славу неба в первый же день творения.