Цитадель
Шрифт:
– Ошибаешься, - задумчиво заметил Клахем.
– Упрямец вмешательство воспримет как недоверие. Хочет сам разобраться. Поэтому следует дать ему возможность самому справиться с тем, что затеял.
– Ему вполне по силам.
– Узнает ее лучше, разочаруется, - продолжил Клахем, довольно покачивая лысой головой. – И мы посмотрим, чем она его привлекла, а потом Бокаса, упрямая тупица, предоставит ему право выбора. Сомнения, ревность, ругань завершат начатое.
– Решили поддержать ее в начинаниях? – брат Кинтал с легким осуждением посмотрел на старика, и тот призадумался:
–
– Не понимаю я вашего упрямства, – признался Кинтал.
– Возлагая на Долона надежды, не хочу иметь рядом темное пятно, влияющее на него. Глупая, жадная, примитивная предпочтительнее, чем расчетливая, изворотливая, подчиняющая влиянию. Посему поддержу Бокасу, как противовес.
– А если все пойдет не так?
– В свои обороты я уже давно перестал верить в чудо. И тебе бы перестать надо - не юный отрок.
****
Сломленная Тамара быстро шагала по галерее, с трудом сдерживая слезы.
«Не хочу, чтобы видели меня жалкой. Ни за что! Не дождутся!» - она надеялась успеть добежать до комнатки и спрятаться раньше, чем разрыдается.
Ей не восемнадцать лет, чтобы не понимать, что неблагожелательное окружение, постоянные придирки и подначки, интриги, так или иначе, повлияют на их отношения. Долон никуда не денется из братства, он их с потрохами, а она чужачка. Чужая не только в этой ненавистной крепости, но и в этом мире.
Впервые у нее появились сомнения: «Я буду бороться за него, за себя, но смогу ли победить? Сколько потрачу нервов, пролью слез, обрету первые морщины, оплакивая несправедливые обиды. Выдержу ли? Люблю и готова бороться, рискнуть всем, но достоин ли он моих страданий и моря горьких слез? А вдруг, в один день придет раздраженный, сорвет недовольство и скажет, что больше не может, выдохся… Что тогда? Останусь у разбитого корыта?"
В груди саднило. Хотелось разрыдаться.
Долон шел за ней, не совсем понимая ее состояния. Он ожидал, что Тамаа, как только выйдет, горько разрыдается, покажет страх, будет просить не оставлять ее одну… А вместо этого она молчала. Вышагивала, будто проглотила палку и даже не оглядывалась на него. Обычно при подавленности и отчаянии женщины плачут, кричат, но не она.
Как только свернули за поворот, Ло схватил её за руку и развернул к себе.
– Пусть думают, что хотят. Они не знают тебя! – произнес с горячностью, сжимая Томкину ладонь.
– Не знают, но уже ненавидят. Я никому не делала зла, а все как взбесились. И они сделают все, чтобы мы разочаровались друг в друге! – Тома дернулась, чтобы убежать, но он крепко держал ее.
– Сомневаешься во мне? – пронизывающими черными глазищами Долон вперился в ее покрасневшие глаза. Он не был спокоен. Был выдержан, но тревога проступала в напряжении плеч, рук, голосе. И ему было не менее горько.
– Не сомневаюсь в их коварстве. Столько ненависти к себе я еще никогда не видела. Они не успокоятся, пока не достигнут желаемого. Посмотри, они не гнушаются даже мелочными подлостями. Выдали безразмерное тряпье, чтобы выглядела безобразнее. А стоило подвязать лентами, донесли тебе, что я добиваюсь внимания других мужчин! И не смотри на меня так, твой взор был слишком красноречив тогда.
– Я верю тебе!
– И я тебе! Но чаша наполняется по капле. И чем дольше мы будет держаться друг за друга, тем азартнее будет охота.
Тамара не сдержалась. Слезы потекли по щекам.
Долон притянул ее и грубовато прижал к груди. С детства он не испытывал подобной горечи, клокотавшей внутри. Тамаа произнесла то, что терзало его самого. Еще утром он не знал, что она такая.
«А какая? – растерялся Ло.
– Рассудительная, проницательная? Да! Сильная? Да! И не лжет, рассказывая о том, что думает!»
– Пусть пробуют! Только от нас зависит наша судьба! – взволнованно прошептал он.
– А когда ты, расстроенный придирками и бесконечными кознями, без лица придешь ко мне, что я должна буду думать? Что приношу тебе несчастья и страдания? Что из-за них ты сердишься на меня? Молча рыдать в подушку?
Заметив, как Долон потемнел лицом, Томка поспешила объясниться:
– Я боюсь и переживаю, но не отступлюсь и не откажусь от тебя. Без боя не сдамся, и пусть они сломают зубы! – ее глаза горели гневом.
– Но помни: лишняя соломинка может переломать верблюду спину! Я боюсь сомнений и недоверия между нами. Боюсь, что из-за борьбы твоя жизнь станет безрадостной… и … - она больше не могла говорить из-за накативших слез.
Ло молчал и гладил ее по волосам, не зная, что сказать, потому что любые слова, которые бы ни произнес, звучали бы возвышенно и неуместно. Еще в Туазе он знал, какие трудности ожидают их, но не думал, что это поймет и Тамаа. Он не хотел ей говорить, потому что жалел, боялся. Боялся, что она испугается и откажется от него.
Когда она выплакалась, Долон честно признался:
– Про верблюда не понял, если только смутно, – он хотел, чтобы Тамаа заговорила, сказала хоть что-нибудь, лишь бы не молчала. Он не читал ее и боялся, что за мгновения молчания она поддастся слабости и испугается будущего с ним.
Сквозившая в Долоне тревога и горечь стали для Тамары настоящим откровением и бальзамом для страдающей души. Она перестала плакать, вытерла слезы и с грустной улыбкой произнесла:
– Пойдем, по дороге расскажу...
Она шла, держась за его локоть, и рассказывала историю про соломинку и верблюда. А Долон внимательно слушал и не сводил с нее глаз: вопреки грусти и отчаянию именно Тамаа старалась приободрить его.
Когда дошли до кельи, злость и решимость переполняли его. Он твердо решил, что будет бороться за нее, потому что ради восхищающей его Тамаа готов быть сильным, выносливым и неотступным вопреки всем. Долон коснулся ее красной щеки, нежно провел пальцем по ней и растянул губы в едва проступающей нежной улыбке.