Цветаева без глянца
Шрифт:
У нее была привычка морщить лоб — возможно, от близорукости, что придавало ей слегка надменный вид [1;414].
Елена Александровна Извольская:
Мне хочется тут подчеркнуть, что Марина вовсе не была столь «дикой», «одинокой», «нелюдимой», как ее нынче часто изображают и как она сама себя любила изображать. По крайней мере внешне она людей не чуждалась, даже охотно с ними знакомилась, интересовалась ими. В ней была очень большая чуткость к человеку, она искренно хотела с ним общаться, но не умела, быть может, или не решалась [1; 398–399].
Андрей
Рукопожатие ее было крепкое, почти мужское. Засмеялась:
— Это меня Макс Волошин научил, так крепко руку пожимать. Я до Макса подавала руку как-то безразлично — механически, сбоку… Он сказал: «Почему вы руку подаете так, словно подбрасываете мертвого младенца?» Я возмутилась. Он сказал, что нужно прижимать ладонь к ладони, крепко, потому что ладонь — жизнь [1; 378–379].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Новые отношения с новыми людьми у Марины начинались зачастую с того, что, заметив (а не то и вообразив) искорку возможной общности, она начинала раздувать ее с такой ураганной силой, что искорке этой случалось угаснуть, не разгоревшись, или, в лучшем случае, тайно тлеть десятилетиями, чтобы лишь впоследствии затеплиться робкой заупокойной свечкой.
Разумеется, Марина была способна и на «просто отношения» — приятельские, добрососедские, иногда даже нейтральные — и искру возможной (а по тем, эмигрантским, временам и обстоятельствам, пожалуй, и невозможной) общности искала и пыталась найти далеко не в первом встречном.
Однако современное ей несоответствие отзыва — зову, отклика — оклику, уподоблявшее ее музыканту, играющему (за редчайшим исключением) для глухих, или тугоухих, или инакомыслящих, заставлявшее ее писать «для себя» или обращаться к еще не родившемуся собеседнику, мучило ее и подвигало на постоянные поиски души живой и родственной ей [1; 209–210].
Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:
Знакомясь, отворачивала голову и едва отвечала. Постепенно (если что-то заинтересовало) голова с профилем оборачивалась en face, но если неприемлемое, то кроткая улыбка (одновременно неуловимо язвительное в ней), и наповал уничтожала собеседника своей репликой — молниеносной, острой, отточенной и часто блестяще парадоксальной. Круг людей, которых она признавала (и которые ценили ее), был очень невелик [1; 287].
Вадим Леонидович Андреев:
М. И. никогда не встречала нового человека просто, но всегда играя некую роль и всегда стараясь показаться не такою, какой она была, худшею, чем на самом деле: «полюби черненькую, беленькую всякий полюбит». И многих, конечно, отпугивала. Но те, кто сквозь игру умел разглядеть настоящего человека и большого подлинного поэта — поэта во всем — и в жизни, и в чудачествах, и в ненависти, и в любви, привязывались к ней крепко и надолго [3: 173].
Нина Павловна Гордон (урожд.
Меня она покорила сразу простотой обращения. И тогда (в 1939 г. — Сост.), и много раз потом — все всегда было с ней просто [1; 441].
Зинаида Петровна Кульманова:
Так, например, она однажды в редакции захотела пить. Пока я собралась поискать стакан, Марина Ивановна взяла стакан из-под карандашей, высыпала карандаши на стол, налила тут же в этот стакан воды из графина и выпила [1; 496].
Семен Израилевич Липкин:
Беседуя, мы медленно, как в ее стихотворении, шли по замоскворецким улочкам и переулкам, мимо складов, которые когда-то были храмами. Марина Ивановна сначала всякий раз крестилась, потом перестала. Вдруг, с той простотой, которая была свойственна Руссо или Толстому, она сказала, что ей нужно в уборную. В Москве это и сейчас проблема, а в те годы — почти неразрешимая. Я задумался. Вспомнил, что сравнительно недалеко, на Большой Полянке, я как-то заприметил здание райисполкома, и утешил мою спутницу:
— Придется потерпеть минут двадцать.
Повел Марину Ивановну наугад переулками и к большой радости скоро увидел заветное административное здание. Не знаю почему, но я уверенно вел Марину Ивановну по длинному коридору, не обращая внимания на встречных чиновников и посетителей-просителей, и нашел то, что ей нужно было. На улице Марина Ивановна меня спросила:
— Все москвичи так поступают?
— Только те, кто уважает райисполкомы.
Я хотел ее рассмешить, но Марина Ивановна как бы меня не расслышала. <…>
С тех пор как мы встретились у Охотного ряда, прошло не менее шести часов. Я спросил Марину Ивановну, не проголодалась ли она. Марина Ивановна кивнула головой. А я еще утром запланировал, что поведу ее в «Националь», предвкушал удовольствие — вкусно ее накормить, выпить коньячку, — деньги у меня тогда водились. Но, когда мы вышли из музея, Марина Ивановна заметила рядом, на улице Грицевец, столовую. Вывеска сообщала, что столовая принадлежит «Метрострою».
Оказалось, что вход в нее открыт для всех. Я ужаснулся. Я хорошо понимал, что собой представляет эта столовая, и туда я поведу волшебную поэтессу, парижанку? Но как я ни убеждал Марину Ивановну не вступать в обжорку, в двух шагах — «Националь», она заупрямилась. Мы открыли дверь.
Нас обдал пар, мутно дышавший кислым запахом квашеной капусты. Я усадил Марину Ивановну за свободный столик, о котором в прошлые времена написали бы: «сомнительной чистоты». Сейчас он был несомненно грязен. Сомнительной чистоты был поднос. Я встал с ним в небольшую очередь. Меню: щи суточные, мясные котлеты из хлеба с разваренными макаронами, зеленовато-желтая жидкость под названием «компот». Все это Марина Ивановна уплетала без брезгливости, даже с некоторым удовольствием [1:502–503].
<