Цветаева без глянца
Шрифт:
Хорош стих?
Жизнь — бабочка без пыли.
Мечта — пыль без бабочки.
Что же бабочка с пылью?
Ах, я не знаю.
Должно быть что-то иное, какая-то воплощенная мечта или жизнь, сделавшаяся мечтою. Но если это и существует, то не здесь, не на земле! [13; 96]
Павел Григорьевич Антокольский:
У Марины поразительное, только ей присущее свойство. Если собеседник, недавний знакомый, показался ей внимательным, так или иначе заслужил ее внимание, она сразу находит для него определение — фантастическое, малодостоверное,
Марина Ивановна Цветаева. Из записных книжек:
Ни одной вещи в жизни я не видела просто, мне… в каждой вещи и за каждой вещью мерещилась — тайна, т. е. ее, вещи, истинная суть [10; 156].
Федор Августович Степун (псевд. А. Лугин; 1884–1965), философ, писатель, публицист, мемуарист. Один из основателей и соредактор международного философского журнала «Логос», руководитель эстетического семинара при издательстве «Мусагет». В 1922 г. выслан из России. Был руководителем Русского студенческого христианского движения, одним из организаторов «Товарищества зарубежных писателей», публиковался в журналах «Современные записки», «Грани» и др.:
Осенью 1921 года мы шли с Цветаевой вниз по Тверскому бульвару. На ней было легкое затрепанное платье, в котором она, вероятно, и спала. Мужественно шагая по песку босыми ногами, она просто и точно рассказывала об ужасе своей нищей, неустроенной жизни, о трудностях как-нибудь прокормить своих двух дочерей. Мне было страшно слушать ее, но ей не было страшно рассказывать: она верила, что в Москве царствует не только Ленин в Кремле, но и Пушкин у Страстного монастыря. «О, с Пушкиным ничто не страшно». Идя со мною к Никитским воротам, она благодарно чувствовала за собою его печально опущенные, благословляющие взоры [1; 80–81].
Марк Львович Слоним:
Я был в то время (в 1923 г. — Сост.) литературным редактором пражской «Воли России». <…> Я предложил Цветаевой дать нам стихи и по приезде в Прагу зайти в редакцию в центре города, на Угольном рынке. Ей очень понравилось чешское звучание нашего адреса — Ухельни Трх, — и впоследствии она часто спрашивала меня с лукавым смешком: «Ну, как у вас там — угольный торг или политическое торжище?» Услыхав, что редакция находится в пассаже XVIII века с ходами, сводами и переходами и занимает помещение, где в 1787 году Моцарт, по преданию, писал своего «Дон Жуана», в комнате с балконом на внутренний двор, МИ совершенно серьезно сказала: «Тогда я обещаю у вас сотрудничать». Я предупредил ее о политическом направлении журнала — мы были органом социалистов-революционеров. Она ответила скороговоркой: «Политикой не интересуюсь, не разбираюсь в ней, и уж, конечно, Моцарт перевешивает». Я до сих пор убежден, что именно Моцарт повлиял на ее решение [1:307].
Марина Ивановна Цветаева. Из записных книжек:
Проза, это то, что примелькалось. Мне ничто не примелькалось: Этна — п. ч. сродни, куры — п. ч. ненавижу, даже кастрюльки не примелькались, п. ч. их: либо ненавижу, либо: не вижу, я никогда не поверю в «прозу», ее нет, я ее ни разу в жизни не встречала, ни кончика хвоста ее. Когда подо всем, за всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы, крылья, хвосты — какая тут может быть «проза». Когда всё на вертящемся
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 19 августа 1933 г.:
И презрительным коммунистическим «ПЕРЕЖИТКОМ» я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо всё это — переживет и меня (и их!).
Поймите меня в моей одинокой позиции (одни меня считают «большевичкой», другие «монархисткой», третьи — и тем и другим, и все — мимо) — мир идет вперед и должен идти: я же не хочу, не НРАВИТСЯ, я вправе не быть своим собственным современником, ибо, если Гумилев:
— Я вежлив с жизнью современною…
— то я с ней невежлива, не пускаю ее дальше порога, просто с лестницы спускаю. (NB! О лестницах. Обожаю лестницу: идею и вещь, обожаю постепенность превозможения — но самодвижущуюся «современную» презираю, издеваюсь над ней, бью ее и логикой и ногою, когда провожу. А в автомобиле меня укачивает, честное слово. Вся моя физика не современна: в подъемнике не спущусь за деньги, а подымусь только если не будет простой лестницы — и уж до зарезу нужно. На все седьмые этажи хожу пешком и даже «бежком». Больше, чем «не хочу» — НЕ МОГУ.) А если у меня «свободная речь» — на Руси речь всегда была свободная, особенно у народа, а если у меня «поэтическое своеволие» — на это я и поэт. Всё, что во мне «нового» — было всегда, будет всегда. — Это всё очень простые вещи, но они и здесь и там одинаково не понимаются [9;243–244].
Марк Львович Слоним:
Удаль, размах привлекали ее, где бы они ни попадались — в прошлом или в настоящем, и она понимала, что от старинного кресла можно дойти и до какой-то внутренней правды, но добавляла: «для души, но не для духа», настаивая на этом существенном отличии. У нее все было в данный, нынешний момент, движения событий она не понимала, от современности была далека, газет не читала, свое творчество определяла как «заговор против века, веса, времени, дроби». Спрашивая себя, чем движется искусство, она повторяла слова своего современника: «силой, страстью, пристрастием». История над этим не имела власти [1; 321].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Р. Н. Ломоносовой. Париж, 11 марта 1931 г.:
Я — другое, меня всю жизнь укоряют в безыдейности, а советская критика даже в беспочвенности. Первый укор принимаю: ибо у меня взамен МИРОВОЗЗРЕНИЯ — МИРООЩУЩЕНИЕ (NB! очень твердое). Беспочвенность? Если иметь в виду землю, почву, родину — на это отвечают мои книги. Если же класс, и, если хотите, даже пол — да, не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой литер<атурной> группе НИКОГДА. Помню даже афишу такую на заборах Москвы 1920 г. ВЕЧЕР ВСЕХ ПОЭТОВ. АКМЕИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, НЕОАКМЕИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, ИМАЖИНИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, ИСТЫ-ИСТЫ-ИСТЫ — и, в самом конце, под пустотой:
Так было так будет. Что я люблю? Жизнь. Всё. Всё — везде, м. б. всё то же одно — везде [9; 334].
Марк Львович Слоним:
Цветаева романтиком родилась, романтизм ее был природным, и она его громко утверждала: из-за этого многие обвиняли ее чуть ли не в актерстве и выверте — но те, кто хорошо знал ее, отлично видели всю естественность ее порывов, ее бунта и всего, что неправильно именовали ее «неистовством». <…>