Цветаева без глянца
Шрифт:
Зинаида Алексеевна Шаховская:
О религии или вере в Бога мне не пришлось с ней говорить, но я была ей благодарна за то, что никогда не прочла у нее ни одной строчки, которая показалась бы мне оскорблением моей веры. Для нее — Поэт «никогда не атеист, всегда многобожец, с той только разницей, что высшие знают старшего… Большинство же и этого не знает и слепо чередуют Христа с Дионисом, не понимая, что уже сопоставление этих имен — кощунство и святотатство».
И вот этого-то святотатства Марина Цветаева никогда не совершала, инстинктивно зная сравнительность ценностей [1; 427].
Марина
Есть рядом с нашей подлой жизнью — другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, — всё, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены.
Мы слишком мало об этом помним [12; 37].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 28 апреля 1934 г.:
Любить Бога — завидная доля! [9; 271]
Ольга Алексеевна Мочалова:
Был уже январь (1940 г. — Сост.), на улице продавались елки. М. И. сказала: «Что такое елка без Христа?» [1:493]
Свойства ума и мышления
Николай Артемьевич Еленев:
Пытливости разума и остроте мышления Цветаевой когда-нибудь будет отведено особое место в работах о ее творчестве и литературных созданиях. Без какой бы то ни было предварительной научной подготовки или исследовательского опыта, Марина постигла непосредственно изначальные истины, которые огромному большинству сообщаются или чужой мыслью, или приобретаются в итоге долгого созерцания и духовного саморазвития. Ум Цветаевой и ее способность даже в незначительно-повседневной беседе поколебать общепринятые, преемственно-утвердившиеся исповедания и взгляды не только поражали многих, но и пугали [1; 269–270].
Марк Львович Слоним:
МИ была чрезвычайно умна. У нее был острый, сильный и резкий ум — соединявший трезвость, ясность со способностью к отвлеченности и общим идеям, логическую последовательность с неожиданным взрывом интуиции. Эти ее качества с особенной яркостью проявлялись в разговорах с теми, кого она считала достойными внимания [1; 322].
Федор Августович Степун:
Говорим о романтической поэзии, о Гете, мадам де Сталь, Гельдерлине, Новалисе и Беттине фон Арним. Я слушаю и не знаю, чему больше дивиться: той ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулистости.
Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничтожимый эгоцентризм ее душевных движений. И, не рассказывая ничего о своей жизни, она всегда говорила о себе. Получалось как-то так, что она еще девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри, что и ей, как Пушкину, Жуковский привез из Веймара гусиное перо Гете, что она еще вчера на закате гуляла с Новалисом по парку, которого в мире быть не может и нет, но в котором она знает и любит каждое дерево [1; 80].
Марк Львович Слоним:
Почти всегда, расставшись со мной, МИ вдогонку посылала письмо, ей не терпелось договорить, добавить или привести стихотворение, лучше всего выражавшее ее чувства и мнения. Вообще она охотно писала письма — и мне порою казалось, что она забывала о том, кому пишет, — так сильно было ее желание преодолеть молчание и найти «дружеское ухо». Этим объясняется множество ее умственных и эмоциональных излияний, отправленных, вероятно, не по адресу. Она писала четким, почти каллиграфическим почерком, с постскриптумами, добавлениями сверху, снизу, с боков, с выделенными словами — подчеркнутыми и в разрядку, чтобы сохранить интонацию. В корреспонденции своей — главной ее отдушине в годы одиночества — она тоже соблюдала свой «темп бега», как я ей говорил. Письма она отправляла немедленно по написании, и если не могла этого сделать (не было ни марки, ни денег на марку) — интерес пропадал, и когда письмо залеживалось дня на два, она его рвала и выбрасывала. И ответа она требовала такого же стремительного и, если он медлил, яростно обвиняла корреспондента в небрежности, невнимании и прочих грехах [1:322–323].
Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма В. Б. Сосинскому. 5 января 1970 г.:
В переписку с близкими и далекими друзьями — истинными или мнимыми — Цветаева вкладывала не только ту же страстную, жизнеутверждающую, действенную силу, что и в личные отношения с людьми (ибо «друг есть действие», как говорила она), но и высокую творческую взыскательность к начертанному слову, к сформулированной мысли; во многих, даже самых обыденных и про обыденное, письмах ее ощущается та же работа ума, чувства и воображения, что и в самых совершенных и завершенных ее произведениях…
Не все письма создавались Цветаевой «прямо набело», некоторые из них, обращенные к собратьям по перу, великим и малым, равно как и к людям, в той или иной мере причастным к искусству, рождались в ее рабочих тетрадях, начинались с черновиков [17; 292–294].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Хорошо ориентируясь вне города, в его пределах теряла чувство направления, плутала до отчаяния даже в знакомых местах [1; 145].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Мокропсы, 20 июля 1923 г.:
У меня идиотизм на места, до сих пор не знаю ни одной улицы. Меня по Праге водят. Кроме того, панически боюсь автомобилей. На площади я самое жалкое существо, точно овца попала в Нью-Йорк [8:571].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Была не способна к математике, чужда какой бы то ни было техники. <…>
Обладала изысканным чувством юмора, не видела смешного в явно — или грубо — смешном [1; 145].
Виктор Ефимович Ардов (1900–1976), писатель:
Юмор у нее был отличный и тонкий; я бы сказал: это был юмор ученого. Для ученого характерно точное, систематизированное представление о действительности. Поэтому ему смешно малейшее нарушение смысла, ничтожное противоречие в разумной системе общества; знание законов языка делает интеллигента чутким к нарушениям грамматики и стиля, к отступлениям от принятых правил. В высокой степени обладала всем этим Марина Ивановна: она нам часто рассказывала какие-то речения и эпизоды — очень забавные, сохранявшиеся долгие годы в ее памяти… [4; 150–151]