Цветаева без глянца
Шрифт:
Что главное в любви? Знать и скрыть. Узнать о любимом и скрыть, что любишь. Иногда скрыть (стыд) пересиливает знать (страсть). Страсть тайны — страсть яви. Так было и со мной. Мне было невыносимо говорить о Наде и невыносимо не знать о ней. Но еще невыносимее называть, чем не знать. Я жила, как робкий нищий, случайными подачками, как потом, выросши, в Революцию, подачками музыки на улице, ночью, под чужими окнами.
<…> Я жила случайными словами о ней, без моих, наводящих. Больше скажу: как только отец, нашими далекими еловыми походами (а мать все лежала, лежала, лежала, это было ее последнее лето, уже лежачее, уже под елями), как только отец начинал нам что-нибудь о той рассказывать, я каким-нибудь косвенным,
Что тянуло эту юную покойницу из тайного далека, с Новодевичьего в Шварцвальд (издальше!) ко мне, маленькой девочке, ей так мало знакомой? Ибо теперь вижу, что моя любовь была ее воля, что она ко мне шла, за мной ходила по меховым горам Чернолесья, она тихонечко и настойчиво зазывала меня в пену местной Ниагары — маленькой, холодной, глубокой и бурной речки, обрывающейся, как жизнь. Она заставляла меня молчать о ней — всем, особенно матери. Она глядела на меня из каждого миловидного жарового женского лица с санаторского кресла. Она, пользуясь моей близорукостью, заставила меня влюбиться в одну такую молодую больную, сменой сходства и несходства, очарования и разочарования, грубо говоря: неизбежностью контраста в свою пользу только пуще предав — себе. Влюбленность, которую я при своей тогдашней и всегдашней честности: бесстрашии осознания и названия, ни секунды не ощутила изменой: только подменой — и какой болевой!
Больше скажу: молодая покойница точно передала мне весь свой неизрасходованный румянец, ибо как только кто-нибудь: «Бедная Надя!» — или мать, глядя на свою сотоварку (ту самую!): «Боюсь, что она будет умирать, как Надя», — я, как разогнувшаяся пружина, не вскочив со стула, а выскочив из себя, уже неслась «за книгой» или «за палкой», зная, что через еще-секунду уж не смогу, никакой силой, никакой волей сдержать румянца: пожара! Любовь слепа? Но как люди на нее слепы! Так, даже мать никогда не разгадала моей тайны, — на лбу написанной! — озабоченно говоря мне по возвращении: «Какие у тебя резкие движения! На полуслове… Так ведь испугать можно. Книга… Палка… Ведь не горит!» Нет, горит.
<…>
Милая Надя, чего тебе от меня было нужно? Стихов? Но они тогда у меня были детские, к тому же — немецкие…
Почему именно за мной ходила, передо мной вставала, — именно мной из всех тех, которые еще так недавно за тобой и вокруг?
Может быть, милая Надя, ты, оттуда сразу увидев все будущее, за мной, маленькой девочкой, ходя — ходила за своим поэтом, тем, кто воскрешает тебя ныне, без малого тридцать лет спустя? [7; 129–133]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Париж, Медон, 23 мая 1928 г.:
«Надя Иловайская» для меня — вся я 10 лет: БЕЗДНА. С тех пор я — что? научилась писать и разучилась любить. (И первое не совсем, и второе не совсем, — даст Бог на том свете — первому разучусь совсем, второму научусь заново!) [9; 237]
1908–1910
Гимназические подруги. Валентина Генерозова
Софья Ивановна Липеровская:
К тому, кто чем-нибудь интересовал Марину, она подходила прямо, с неожиданными вопросами и необоснованными утверждениями, которые провоцировали реплику, протест… Начинался горячий спор — этого она и добивалась и тогда закрепляла вражду или дружбу беседами, записками, обращениями. Одноклассницами своими интересовалась мало — привлекали старшие.
<…> Марина сближалась то с одной, то с другой; каждая открывалась ей какой-то своей стороной, проявляла те качества, в которых в ней раньше не замечали.
В каждом человеке старалась пробудить к жизни скрытые в нем сокровища — стремления, увлечения, мечты… Сама «мятежница с вихрем в крови», она звала к мятежу, к бурному выражению чувств, к подъему всех душевных сил. «Все, в чем был этот тайный жир, я любила…» И не любила бесстрастных, холодных, будничных людей [1; 31–32].
Татьяна Николаевна Астапова:
Она могла легко опоэтизировать действительность, порой искажала ее… «Нет, как могла я так ошибиться!» — с волнением говорила она об одной ученице из старшего класса, которая недавно приглянулась ей. Цветаева рассказывала, что они долго ходили с ней вечером по Москве, много говорили, и все очарование исчезло. «Сначала мне почудилось в ней сходство с одной девушкой, живой, энергичной, порывистой, а внешне такой худенькой, хрупкой. Оказалось, совсем не то: она груба, неинтересна, и что за привычка говорить и наваливаться всей своей тяжестью на чужое плечо. Это так неприятно!» — Цветаева сделала брезгливый жест рукой, как бы стряхивая что-то со своего плеча [1; 46].
Софья Ивановна Липеровская:
Особенно привлекала Марину тихая, задумчивая Валя Генерозова — блондинка с лучистыми серыми глазами. Валя не была похожа на других. Доброжелательная, ласковая со всеми, она не искала общества подруг, часто оставалась одна. Она жила в своем поэтическом мире.
Очень эмоциональная, музыкальная, выступала на вечерах: пела романсы, читала стихи. Ее заветная мечта — учиться после гимназии музыке — не осуществилась из-за недостатка средств. Так и погиб ее талант, и она не нашла своей самостоятельной дороги. Марина первая подошла к Вале и предложила ей дружить. Они писали друг другу письма, а ночью, когда все спали, Марина пробиралась к Вале, и до рассвета у них длилась тихая, задушевная беседа. У Вали появились тетрадки, книги, которые она читала по ночам и прятала не только от начальствующих лиц, но даже от наших ревнивых глаз. Потом я узнала, что это были дневники Марины и ее матери. Если было тогда для Марины что-нибудь святое, о чем она говорила без тени осуждения, это память о матери и ее любовь к ней.
Гордость и независимость, а вместе с тем и беспредельная нежность, неудовлетворенная потребность «прижаться» к любимому человеку — эти противоречия в характере Марины оставались с ней до конца жизни [1; 33–34].
Валентина Константиновна Перегудова:
Марина ни с кем особенно не общалась и, казалось, ни на кого из девочек не обращала внимания. Впервые я стала к ней присматриваться после того, как мне дали прочитать написанный ею рассказ, ходивший у всех на руках.
Название его и содержание я забыла, но начало его хорошо запомнилось: «Их было четыре, — четыре звезды приготовительного класса…» Затем следовали их имена и фамилии. Помню мое удивление, когда среди этих «звезд» я увидела себя. Мне было, конечно, весьма лестно находиться среди «звезд», но рассказ был совершенно неправдоподобен. Марина «приготовишкой» меня не знала и своей богатой фантазией превратила меня, самого обыкновенного ребенка, любившего в то время играть в куклы, прыгать по дорожкам сада через веревочку или играть в «классы», в какую-то необыкновенную, бог весть чем только не одаренную девочку.