Цветаева без глянца
Шрифт:
Любовь — безлица. Это — страна. Любимый — один из ее обитателей, туземец, странный и особенный — как негр! — только здесь.
Глубже скажу. Этот колодец не вовне, а во мне, я в себя, в какую-то себя проваливаюсь — как на Американских горках в свой собственный пищевод [10о; 483].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1920 г.:
Какие сейчас слова, вместо «любовь».
Ю. З. напр., — «Это не должно быть названо», М-ти, например: «Откровение», НН напр., «приятно» — а делают всё то же самое!
Или боятся, что как скажешь слово «любовь» сейчас же счет за ботинки или вексель на вечную верность. А мне любовь — без «любовь» — оскорбление, точно я этого слова не заслуживаю — хотя бы в награду за то, что никогда ведь: ни векселей! ни верности!
А
Так, делая всё, что полагается, по крайней мере хоть словом не лгут.
(А у меня глупая уверенность: раз целуешь — значит любишь! Мужчины не целуют par delicatesse de coeur [40] !)
— А у меня другое: мне нужно слово.
Для меня ведь: «les ecrits s’envolent, les paroles — restent!» [41] [12; 136]
Павел Григорьевич Антокольский:
Ее пылкие и восторженные привязанности возникали внезапно и исчезали бесследно. След от них оставался только в стихах. Марина зачеркивала не стихи, а причину их возникновения [1; 88].
40
Из сердечной деликатности (фр.).
41
«Рукописи исчезают, слова — остаются» (фр).
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1920 г.:
Дорогие правнуки мои, любовники и читатели через 100 лет! Говорю с Вами, как с живыми, что вы будете. (Не смущаюсь расстоянием! Ноги и душа одинаково легки на подъем!)
Милые мои правнуки — любовники — читатели! Рассудите: кто прав? И — из недр своей души говорю Вам — пожалейте, п. ч. я заслуживала, чтобы меня любили [12; 146].
Роман Борисович Гуль:
Марина Ивановна вечно нуждалась в близкой (очень близкой) дружбе, даже больше — в любви. Этого она везде и всюду душевно искала и была даже неразборчива, желая душевно полонить всякого [1; 254].
1902
Надя Иловайская
Анастасия Ивановна Цветаева:
В Наде соединилась красота матери и отца, но сходство с отцом было явно. Как хороша! В улыбке ее — ироничной — нежность; волосы каштановые, пышные; прелестный румянец. Не верилось, что <…> она — больна!
Маруся тайно полюбила Надю за ее обреченность, скрывая эту любовь от всех [15; 106].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Париж, Медон, 23 мая 1928 г.:
Дорогая Вера Николаевна,
Ваше письмо совершенно изумительно. Вы мне пишете о Наде Иловайской, любовью к которой — нет, просто КОТОРОЙ — я болела — дайте вспомнить! — год, полтора. Это было мое наваждение. Началось это с ее смерти — я тогда была в Германии, в закрытом учебном заведении, мне было 10 лет. «Умерла Надя Иловайская» (письмо отца). Последнюю Надю я помнила в Нерви — розу на гробах! — (все вокруг умирали, она цвела) — Надю на Карнавале, Надю на bataille de fleurs [42] . Я ей нравилась, она всегда меня защищала от матери, которой я тогда — et pour cause! [43] — не нравилась. Но дружны мы не были — не из-за разницы возраста — это вздор! — а из-за моей робости перед ее красотой, с которой я тогда в стихах не могла справиться (пишу с 6-ти лет, в Нерви мне было 8 л<ет> — проще: дружны мы не были, потому что я ее любила. И вот — неполных 2 года спустя — смерть. Тут я дала себе волю — полную — два года напролет пролюбила, про-видела во сне — и сны помню! — и как тогда не умерла (не сорвалась вслед) — не знаю.
42
Битва цветов (фр.).
43
И не без основания (фр.).
Об этом — о, странность! — я Вам говорю ПЕРВОЙ. Помню голос и похолодание спинного хребта, которым — с которым я спрашивала отца на каком-нибудь Ausflug [44] в Шварцвальде (лето 1904 г.) — «А… Надя Иловайская… когда умирала… очень мучилась?» Эту любовь я протаила в себе до — да до нынешнего часа! и пронесла ее сквозь весь 1905 г. Она затмила мне смерть матери (июль 1906 г. — от того же) [9; 236–237].
Марина Ивановна Цветаева. Из очерка «Дом у Старого Пимена»:
44
Экскурсия (нем.).
Когда я в закрытом учебном заведении во Фрейбурге из письма отца узнала о смерти Нади, первое, что я почувствовала, было — конец веревки, вдруг оставшийся у меня в руке. Второе: нагнать. Вернуть по горячему еще следу. Даже (как слезы) загнать — откуда пришло. Сделать, чтобы этого еще не было. Опередить — назад. Восстановить ее на прежнем (живом, моем) месте и, встав перед ней, не пустить. Первый ответ на удар было: сорваться с места. Но куда? Новодевичье кладбище далёко, да там ее и нет. Где же искать? В Нерви, конечно, где я ее видела в последний раз, на фоне лигурийского залива, под изгибом белой шляпы, выгнувшейся из заворачивающего экипажа. И вот, как по команде, — в Нерви. Обежав шагом колотящегося сердца все виноградом крытые дорожки нашего сада с прямо на голову свисающими лимонами и мандаринами, спустившись на мою соименницу «марину» («Видишь, вот ты и знаменитость! Везде твое имя написано», — смеясь, Надя, мне…), оттуда — в дом, сначала в их комнату, где они вдвоем с Сережей кашляли: кто — кого, потом в столовую, где под Новый год пускали лодочки с желаниями, и все они задумали одно, а она — другое, и ничего не сбылось! Потом в монастырский дом, не обнаружив ее нигде, обнаружив, что ее нет — везде, я стала в тупик. Где же мне ее искать, чтобы сказать… Что? Да то самое. Устав гадать и отложив на перед-сном, опять перечла письмо отца: «Сообщаю вам грустную весть. Вчера, такого-то февраля, умерла в больших страданиях бедняжка Надя…»
У — мер — ла. Значит, нигде?
И вот начинаются упорные поиски ее — везде. <…> Нади я не увидела никогда, как ни взывала, как ни умоляла, как ни подстерегала — на всех коридорных поворотах оборотом головы жирафы на каждый мнящийся шум, шумок; как ни выстаивала — стойкой вкопанной гончей — все на той же полянке нашей ежедневной прогулки, пока другие ловили мяч; как воровски ни врастала в стену в простенке между платяными шкафами, мимо которых сейчас должна пройти; как ни выглядывала за благоприятствующей завесой ладана в ряде семисотлетних деревянных неразумных и разумных дев и, еще настойчивее, из собственных глаз выскакивая — в многообещающих портьерах Fremdenzimmer [45] … С порога Fremdenzimmer, с постели Krankenzimmer [46] , во всем движущемся, во всем кажущемся — в каждом молчании — в каждом звучании — крадучись — наскоком — самоутверждаясь — развоплощаясь…
45
Гостиной (нем.).
46
Комнаты для больных (нем.).
Нади я глазами не увидела никогда.
Во сне — да. Все тот же сон: прихожу, она только что была, иду за ней — она уходит, зову — оборачивается с улыбкой, но идет дальше, хочу догнать — не могу.
Но знаки — были. Запах, на прогулке, из цветочного магазина, разом воскрешающий цветочный бой и ее, цветком. Облако с румянцем ее щек. С изгибом ее щеки. Даже жидкий ячменный кофе, пока не налили молока, — с золотом ее глаз. Знаки — были. Любовь всегда найдет. Всё было знак.
Может, в моем повествовании не увидят главного: моей тоски. Тогда скажу, эта любовь была — тоска. Тоска смертная. Тоска по смерти — для встречи. Нестерпимое детское «сейчас!». А раз здесь нельзя — так не здесь. Раз живым нельзя — так. «Умереть, чтобы увидеть Надю» — так это звалось, тверже, чем дважды два, твердо, как «Отче наш», так бы я со сна ответила на вопрос: чего я всего больше хочу. А дальше? Дальше — ничего — всё. Увидеть, глядеть. Глядеть — всегда. <…>