Цветные миры
Шрифт:
— Как вы поживаете, господин ректор? Ну, тут у вас, оказывается, прекрасное учебное заведение, да и студенты такие, что залюбуешься. С такими стоит повозиться! А чему вы их учите? Что честность — лучшая политика? Они не поверят вам, потому что хотя и уважают вас, но в то же время чертовски хорошо знают, какие козни строят с помощью ваших же одноплеменников белые джорджийские тузы, пытаясь погубить вас. Нет, нет, не спорьте! Я знаю, что они не в силах напакостить столько, сколько им хотелось бы, но все же сумеют подложить вам большую свинью. И ничего вы тут не поделаете. Ну а всего хуже то, что теперь вы не вправе даже беседовать со своими юношами и девушками начистоту. Думаю, что в этом-то сейчас и заключается трагедия цветной молодежи. Она, конечно, бедна, ею помыкают, ее оскорбляют. Молодежь приходит к выводу, что живет в мире, где вообще не может быть правды и справедливости.
Мансарт прервал его:
— Я не согласен с вами, Джордж, и остаюсь при своем мнении. Я встречал хороших людей и видел, как торжествует справедливость.
— Конечно, видели или убеждены, что видели. Впрочем, это одно и то же. А у меня, друг мой, столкновение с негритянской проблемой убило всю веру, все идеалы. Послушайте, ректор Мансарт, я не часто высказываюсь так откровенно. Я покинут друзьями, утратил все иллюзии, часто испытываю физические страдания и постоянно — душевные. Все, что я делал, все, на что я надеялся и во что верил, полностью погибло или так близко к краху, что я окончательно потерял надежду на лучшее будущее. Еще в колледже я узнал, что если видишь зло и сталкиваешься с бесчестностью, то надо заткнуть себе рот и бежать прочь; сам я не последовал этому правилу и загубил свою жизнь, можно сказать, еще до того, как она по-настоящему началась.
Я пытался разъяснить правду цветным студентам и в результате лишился работы. Затем пошел на профсоюзное поприще и тотчас убедился в том, что чем меньше буду говорить о приеме негров в профсоюзы и борьбе за их права, тем дольше удержусь на своей работе. Все же, несмотря на весь свой печальный опыт, я по своей наивности никак не мог стать окончательно пессимистом. И когда получил место корреспондента в крупной столичной газете, то решил: вот тут-то увижу подлинную свободу. Свободу печати! Наконец-то я сам постигну настоящую правду и смогу писать о ней для тех, кто жаждет ее узнать. Надо же придумать такую чушь в «свободной, демократической» Америке! Я проработал на этой должности два года и стал воображать, что делаю полезное дело, — я был уверен, что могу хорошо работать. А владельцы газеты заметили, что я слишком много болтаю о правах негров и критикую новую «эру процветания», которую создают на Юге белые промышленники. Поэтому меня выставили и отсюда. А надо было как-то жить. У меня жена, которую я люблю больше всего на свете. У нас есть ребенок, родившийся калекой, — последний удар ехидно ухмыляющегося провидения. Что мне оставалось делать? Я отправился в логово продажных профсоюзных лидеров и стая рупором безграмотного вора, который руководит другими мошенниками. Я помогаю ему проводить в жизнь его планы, выполняю его грязные поручения и пишу для него речи. Разумеется, я ругаю, как только могу, коммунистов. Все это дает мне средства на оплату квартиры, на питание и лечение — словом, на поддержание домашнего очага ради моей преданной жены. Чего еще желать? И какой толк от умных разговоров в этом мире, насквозь пропитанном ложью? Ну, мне пора идти. Скоро я, надо думать, отправлюсь на тот свет. Не забывайте обо мне, ректор Мансарт, и внушайте своим студентам возвышенные идеалы, если даже вам придется для этого лгать, что, несомненно, вы делаете теперь и будете делать впредь.
— Мне жалко вас, Уокер! Вы так изломаны жизнью, у вас такие нездоровые мысли…
— Сам я куда больше жалею себя, чем вы меня, ректор Мансарт. В порядочном мире я, быть может… Э, да что тут говорить! Прощайте!
Джин была поражена новым оборотом дела. Во-первых, приходилось еще два года жить в разлуке с Мансартом. Кроме того, Мануэл как-то вскользь упомянул о том, что его пенсия будет равна половине служебного оклада. Джин впервые задумалась о том, что значит теперь пенсия в две с половиной тысячи долларов. В прошлом, когда они оба работали в колледже, их общий доход в виде жалованья и разных добавочных выплат достигал девяти с половиной тысяч долларов, что вполне обеспечило бы им совместную жизнь. А теперь, когда все так подорожало, они должны будут жить на одну четверть этого дохода.
Джин невольно вспомнила, как в прошлом и попечители и педагоги частенько намекали на то, что хорошо обеспеченные дети Мансарта будут только рады материально поддерживать его в старости. Но что они скажут, когда им станет известно, что скудная пенсия отца предназначается для двоих, а не для одного, да и вообще как они отнесутся к его браку? Джин не забыла той насмешливой улыбки, с какой взглянул на нее Дуглас, когда она ответила ему отказом на его предложение выйти за него замуж.
Между тем планы самой Джин тоже осложнились. Работа на фабрике оказалась нелегкой; она не только утомляла Джин физически, но — хуже того — подавляла духовно своим унылым однообразием, необходимостью снова и снова повторять один и те же механические движения — час за часом, изо дня в день. Для бесед и пропаганды оставалось совсем мало времени. Все фабричные работницы были крайне изумлены; наступил как раз период весенней горячки, когда после зимнего сокращения производства началась отчаянная гонка, необходимо было заготовить материалы по тем образцам, какие отобрал к летнему сезону в самый последний момент модельер фирмы «Миледи». Фабрика работала круглые сутки, нормы выработки были повышены, темпы работы ускорены. По всей стране на текстильных предприятиях было занято теперь на пятьсот тысяч детей больше, чем десять лет тому назад; сейчас на каждые одиннадцать малолетних приходился один работающий на производстве, тогда как раньше работал один из двадцати трех. Это было еще одно последствие войны.
Джин работала и в канцелярии профсоюза — она шла туда после рабочего дня, а также в выходные и праздничные дни. Однако такая двойная нагрузка оказалась для нее непосильной; в конце концов здоровье Джин сдало, и она месяц пролежала в постели. Вернуться на фабрику она уже не могла. Тогда Джин перешла на работу в канцелярию профсоюза текстильщиков на полную ставку, которой ей едва хватало на пропитание. О своих затруднениях она ничего не написала Мануэлу, отказавшись также от встреч с ним в Атланте, ранее ими намеченных. В оправдание своего отказа она была вынуждена сослаться на причину, о которой ей было крайне неприятно говорить:
«Мой начальник, председатель профсоюза Скроггс, и его дружески расположенная ко мне жена знают, что я цветная, и согласны с тем, что негры и белые со временем должны объединиться в одном профсоюзе. Но никто из моих товарищей по работе даже не подозревают о моей «расе», и случайное раскрытие этого факта могло бы повредить стачке, которую мы намечаем на будущую весну».
К этой стачке руководство профсоюза готовилось уже давно и очень тщательно. Большинство членов профсоюза еще никогда не участвовало в забастовках. Они испытывали безотчетный страх перед могущественными и богатыми предпринимателями. Зарплата и условия труда их не удовлетворяли, но все же лучше было иметь хоть это, чем ничего. Текстильщики опасались стачки, считая, что негры только и ждут момента, чтобы стать на их место.
Но руководители профсоюза понимали, что до тех пор, пока рабочие довольствуются тем, что им дают, их зарплата будет оставаться на низком уровне и в дальнейшем еще больше понизится, условия же труда станут тяжелее. Наступило самое подходящее время для борьбы. Так в конце концов было принято решение начать стачку. Объявить о ней предполагалось на исходе зимы, в «мертвый» сезон, с тем чтобы поставить под угрозу работу в период всеобщей спешки при выполнении весенних заказов торговых предприятий.
Но Джин было ясно и кое-что другое. Ситуация была не такой уж простой, как она рапсе предполагала. Тут надо было учитывать не только политику частных предпринимателей по отношению к данной группе рабочих. На общую обстановку оказывали влияние и власти штата: они устанавливали налоговое обложение, распоряжались полицией. Местные власти, находясь под строгим контролем представителей бизнеса, всячески старались обеспечить столпам общества желанные прибыли. Важное значение приобрела теперь позиция не только местных фабрикантов, но и предпринимателей других штатов, стремившихся возможно выгоднее вложить в дело свой капитал. Чтобы привлечь этот капитал на Юг, власти штата могли снизить налоги или вовсе их отменить, использовать полицию для расправы с профсоюзными организаторами и поддерживать низкий уровень заработной платы, срывая стачки рабочих. Они могли также постановить, что высокая зарплата будет выплачиваться только белым рабочим — даже в том случае, если бы у самих рабочих хватило благоразумия допустить негров в профсоюз. Расовые предрассудки порождал и поддерживал здесь весь общественный строй, а не только профсоюзы. Не допуская цветных рабочих на производство, белые горожане имели нужную им прислугу и неквалифицированную рабочую силу по таким низким ставкам, которые позволяли даже белым беднякам эксплуатировать негров.