Цветочный крест. Роман-катавасия
Шрифт:
— Ой, нет, Истомушка, грех это — нагой быть. Отец Логгин днями меня на исповеди вопросил: не подглядывала ли за наготой срамной? — отказалась Феодосья. Воспоминание об исповеди вырвало из ея груди прерывистый вздох, истолковавший Истоме, что согрешение свое полагает Феодосия зело великим!
— Это только твои кощунницы с голым пупом пляшут, — с горделивым осуждением изрекла Феодосья.
— Какие же оне мои? У меня плясавиц нет. Оне — сам по себе. На что оне мне нужны? Идут себе с ватагой и идут, не гнать же?
Прищурившись, мол, говори, говори, но, тем не менее,
— Зри!
— Ишь, ты! — удивился Истома.
— Истомушка, ты как думаешь? Небесная твердь впереди солнца али позади?
— Позади, конечно. Иначе солнца через твердь не видно было бы.
— И я так мыслю! — обрадовалась Феодосья. — Точно так! А то некоторые говорят, мол, солнце позади тверди и светит через дырку, для него проверченную. А почему же эта дырка всегда разной величины?
— Али ты астрономию изучала? — изумился скоморох.
— Что?
— Аз рекши: где ты звездозаконие изучала? Какой звездоблюститель тебя обучил? Али в Тотьме астрономы есть? Не всех еще в кипятке сварили?
— Чует мое сердце, что звездоблюститель в Тотьме один — аз! — скромно пояснила Феодосия. — Вопросила нынче одного мужа про Месяц, так он изрек, что зверей на ем нет, потому что очень он маленький, разве только врабей али мышь не ем и удержится. Ну не глуп ли? Я думаю, не так уж Месяц и мал. Древо издалека тоже еле видно, а чем ближе к нему подбираешься, тем оно выше, могучее. Я мыслю, что и с Месяцем так же. А Юда — дурень просто. Ну, никак не может быть Месяц меньше избы, верно? А в избе вон колико всякого добра вмещается!
— Это какой же Юда? — не вступив в дискуссию о размерах Месяца, нарочито грозно испросил Истома. — Не жених ли, собака?
На самом деле ревновать он и не собирался, более того, желал бы, чтоб у Феодосьи был суженый, покрывший его, Истомы, любодейство. Но не переносил Истома соперников ни в каком деле. «Прочь с дороги!» — был его любимый жизненный клич.
— Где? Об ком ты? Юда? Нет, это так, сродственник один дальний, — пролепетала Феодосья.
И опала с радостным вздохом душой, что обмятая дежа: «Ревнует меня Истомушка, любит…».
Истома подтолкнул, поудобнее, взголовье и сел, обминая в руках шитье.
— Мыслю аз, — прищурился он, — что есть кто-то на Месяце. Вот только — кто? Иной раз прямо чувствуешь, что некто тебя зрит. Обернешься — никого, чистое поле, один Месяц светит. Как начну, бывало, об этом думать, глядя на звезды, так аж разум за разум захватывает!
— И у меня тож! — промолвила Феодосья. — Может на Месяце птицы одне? Летят же стаи каждую осень. А — куда? Коли твердь земная в окияне плавает, то куда птицы улетают? Не иначе, на Месяц!
— Навряд ли. Птицы — Божьи твари, а все Божье на земле живет.
— Я иногда думаю, а почему Господь… — Феодосья опасливо оглянулась и понизила голос до шепота, — …почему он так создал, а не по- иному? Почему елда мужская снаружи, а женские лядвии — внутри? Из чего делается радуга на небе? Ясно, что из цветного тумана. Но где он в остальное время лежит? Почему над Сухоной
— Эх ты, забавная… — покачал головой Истома. — Это как раз понятно проще простого. А как бы ты тогда сказала: «хлеб»? Ну-ка? Высвисти носом: хле-е-еб!
— Хы-ы… ы-ы… — наморщила нос Феодосья.
— А-а! Не получается!
— А мы бы хлеб рекли так: фью-ють!
— Только иноверцы некрещеные вместо: «хлеб Господен» — фьюкают. Все бы кругом иноверцами стали. Вот как!
— Господь именно нам, русичам, дал понятный язык, — прибаяла Феодосья. Потому что любит нас. Брат Путила рассказывал, что в Москве видал иноземных немцев. Ни одного словеса не разобрать, все только «гр! др!». Потому и назвал их Боженька: немцы. Немые! Смех, а не язык. Вот уж наказал Господь! Путила рекши, икон даже у немцев нет! Молись, на что хочешь, хоть на камень! Ой, наказал!..
— Наказал… — думая о чем-то своем, повторил Истома.
— Истомушка, да ты меня не слушаешь? О чем ты мыслишь?
Феодосия присела поближе к скомороху, поцеловала его в грудь, в плечи, быстро осыпала невесомыми прикосновениями уст щеки, скулы. Прикоснулась к густым кудрям, завешавшим лоб.
— Отчего ты не на пробор кудри носишь? Надо власы на пробор расчесывать, как делали святые апостолы, ученики Христа.
— Не святой аз, Феодосьюшка, — промолвил Истома, отводя Феодосьину длань. — Это ты у меня ласточка безгрешная, вот и власа твои на две стороны расчесаны, на две косы… А при мне-то святых вон выносить надо, чтоб не оскорбились оне глумами актера, так что ношу власы, как придется.
— Две косы девице надо носить, а не одну, чтоб одинокой не остаться, так тетка Матрена речет.
— Да такая велико лепная княгиня, как ты, разве засидится одна?
Феодосья шутливо покрасовалась, подержав косы в руках. И вновь ухватилась за Истомину буйную голову.
— Нет, дай я тебе кудри учешу, хочешь — с елеем?
Феодосья приподняла перстами пахнущие дымом волосы скомороха и провела по лбу.
— Что это? — сперва рассеянно сказал она.
Потом удивилась, не веря своим зеницам.
И в ужасе отдернула руку.
Как она раньше не узрела? Господи! Господи!!
— Али ты буквиц никогда не зрела? — холодно спросил Истома.
— Буки…Истомушка, что же это?
Рубец, едва заживший, болезненно-розовый, особенно страшный в неверных колебаниях свечного пламени, рваным, диким мясом изгибался буквицей «буки».
— Бунтовщик… Сиречь — разбойник — едва слышно пробормотала Феодосья и поднесла перста, хранящие каленую печать, к своим устам.
Ей хотелось облегчить боль Истомы, покрыв шрам поцелуями, вытянув из него устами муки огненные. Но рубец был так отвратителен, что в первое мгновение Феодосья не смогла осилить отвращение и прильнуть к нему губами. И потому поднесла перста, хранившие прикосновение, к губам — хотя бы так, не касаясь выболевшего мяса, приласкать Истомушку. Но, дотронувшись до своих губ, она болезненно всхлипнула и, словно устыдившись собственно брезгливости, вдруг рьяно прильнула ко лбу скомороха.