Цветок пустыни
Шрифт:
Мы жили так же, как и наши предки на протяжении тысячелетий, — мало что изменилось с тех пор. Мы, кочевники, обходились без электричества, телефонов и автомобилей, не говоря уж о компьютерах и телевидении. И отсутствие всего этого, а также замкнутость в круге повседневных забот, порождали у нас совершенно иное ощущение связи времен, чем то, какое господствует на Западе.
Как и все остальные в моей семье, я не имею точного представления о том, сколько мне лет, лишь приблизительно догадываюсь. Родившийся в моей стране ребенок имеет не так уж много шансов дожить до года, поэтому мало кому приходит в голову запоминать его день рождения. Когда я была маленькой, мы понятия не имели об искусственном исчислении времени: о ежедневниках, часах и календарях. Вместо этого мы измеряли время сезонами и движением солнца:
Мы вставали утром и решали, что надо сделать сегодня. А уж потом трудились изо всех сил, пока не закончим намеченное либо пока не станет слишком темно. У нас не было заведено так, чтобы встать — а весь день уже расписан вперед. В Нью-Йорке люди частенько достают свои ежедневники и спрашивают:
— Пообедаем с тобой четырнадцатого? Ты свободна? Может, лучше пятнадцатого?
— А может, просто позвонишь мне накануне вечером? — отвечаю я обычно.
И сколько бы мне ни приходилось записывать время предстоящих встреч, я все равно не могу привыкнуть к самой этой идее. Когда я впервые попала в Лондон, то никак не могла понять, какая существует связь между тем, что человек смотрит на свое запястье, а потом восклицает: «Мне надо бежать!» Было такое впечатление, что все вокруг куда-то спешат, что на всякий поступок отпущено свое время. В Африке никакой спешки не было. Время там течет очень медленно, очень спокойно. Если говоришь, например: «Увидимся завтра в полдень», — значит, часа в четыре, в пять. Я до сих пор не хочу носить часы.
В детстве — там, в Сомали — мне и в голову не приходило обдумывать будущее или настолько озаботиться прошлым, чтобы спросить: «Мама, а как ты росла, когда была маленькой?» Поэтому мне мало что известно об истории семьи, тем более что я ушла из нее совсем юной. И мне все время хочется вернуться назад и спросить у мамы, каким было ее детство, откуда родом ее мать, как умер ее отец. Меня беспокоит, что обо всем этом я так ничего и не узнаю.
Но одно я знаю о своей матери: она обладала редкой красотой. Я понимаю, что это звучит не очень убедительно, так говорят все любящие дочери, но она и вправду была очень красивой. Ее лицо напоминало скульптуры Модильяни, а кожа была такой смуглой и гладкой, словно резец мастера изваял это лицо из черного мрамора. Кожа у мамы цвета воронова крыла, а зубы ослепительно белые, и когда она улыбалась в темноте, то были видны только эти сияющие зубы, будто в ночной мгле они существовали сами по себе. У нее были длинные прямые волосы, очень мягкие, а расчесывала она их пальцами — гребня у нее никогда не было. Мама высокая и стройная, и такую фигуру унаследовали все ее дочери.
По характеру она очень спокойная и тихая. Но стоит ей заговорить с кем-нибудь, как она беспрестанно шутит и смеется. Одни ее шутки и впрямь очень смешные, иные откровенно неприличные, а некоторые — просто чушь какая-то, которой она старалась нас расшевелить. Например, она смотрела на меня и спрашивала: «Уорис, а что это глаза у тебя проваливаются куда-то внутрь?» Но ее любимой нелепой шуткой было называть меня Авдохол, что значит «маленький рот»: «Эй, Авдохол, а что это у тебя ротик такой крошечный?»
Отец тоже был очень красив и, уж поверьте, знал себе цену. Он высокого роста, худощавый, кожа у него была немного светлее, чем у мамы, волосы темно-каштановые, а глаза светло-карие. Папа держался очень уверенно. Он постоянно дразнил маму: «Я могу запросто найти себе другую жену, если ты…» И дальше говорил о том, что ему было нужно в данный момент. Или: «Слышишь, что-то скучно мне. Надо бы найти себе другую жену…» Мама в долгу не оставалась: «Давай, давай. Посмотрим, что из этого выйдет». Они искренне любили друг друга, но, к несчастью, в один прекрасный день эти шутливые угрозы сбылись.
Мама выросла в Могадишо, столице Сомали. Отец же, напротив, был потомственным кочевником и всю жизнь провел в пустыне. Когда они впервые встретились, мама увидела, какой он красивый, и решила, что даже жить с ним,
Они отправились в дальние районы страны и стали жить в его семье, в пустыне, что для мамы было вовсе не просто. Она выросла в богатой и знатной семье и не привыкла к суровой кочевой жизни. Еще хуже было другое: отец принадлежал к племени даруд, а мама — к племени хавийе. Жители Сомали, как и американские индейцы, подразделяются на племена, и каждый человек фанатично предан своим соплеменникам. На протяжении всей истории Сомали этот племенной патриотизм служил источником многочисленных войн.
Между дарудами и хавийе издавна существовала вражда, поэтому семья отца плохо отнеслась к моей матери: все считали, что ей в силу происхождения далеко до тех добродетелей, которыми славится их племя. Долгое время мама чувствовала себя одинокой, но ей пришлось приспосабливаться к обстоятельствам. Позднее, когда я сама убежала из дому и оказалась отрезанной от семьи, то поняла, какой тяжелой была жизнь матери среди одних только дарудов.
У мамы стали один за другим рождаться дети, и это наполнило ее жизнь любовью, которой ей так не хватало вдали от родного племени. Но опять-таки я только теперь, став взрослой, понимаю, чего ей стоило родить двенадцать детей. Помню, что мама, когда была беременна, вдруг куда-то пропадала и мы не видели ее по нескольку дней. А потом она появлялась с крошечным ребенком на руках. Она в одиночку уходила в пустыню, прихватив с собой что-нибудь острое, чтобы перерезать пуповину, и там рожала. Однажды во время ее отсутствия мы в поисках воды вынуждены были сняться со стоянки, и ей пришлось догонять нас четыре дня. Все это время она с новорожденным на руках брела по пустыне, высматривая мужа.
И все же мне всегда казалось, что из всех детей я была маминой любимицей. Нас связывали прочные узы взаимопонимания, и я до сих пор каждый день думаю о маме и молю Бога, чтобы он позаботился о ней, пока меня нет рядом. В детстве мне всегда хотелось быть поближе к ней, и я весь день мечтала, как вернусь вечером домой и смогу посидеть рядом с мамой, а она погладит меня по голове.
Мама прекрасно плела корзины, а этому искусству надо учиться долгие годы. Много часов мы провели вместе, пока она учила меня, как изготовить маленькую чашку, из которой можно пить молоко. Однако ни одна моя попытка сделать хоть что-то размером побольше не могла сравниться с тем, что получалось у нее. У меня корзины выходили какими-то клочковатыми, да еще и дыра на дыре.
Однажды случилось так, что желание быть с мамой и естественное детское любопытство подтолкнули меня тайком последовать за ней. Один раз в месяц она покидала нашу стоянку и куда-то уходила до самого вечера. Я как-то сказала:
— Мне так хочется узнать, мамочка, что ты делаешь каждый месяц, когда уходишь!
В ответ она велела мне не совать нос не в свое дело. В Африке детям не полагается вмешиваться в родительские дела. И, как обычно, мама велела мне оставаться дома и присматривать за маленькими. Но стоило ей уйти, как я, прячась за кустами и держась на некотором расстоянии, чтобы не быть замеченной, поспешила следом. Мама встретилась с пятью другими женщинами, каждая из которых также пришла издалека. Они уселись под огромным красивым деревом и просидели там несколько часов — это было время полуденного отдыха, когда из-за жары все равно много не сделаешь. В такое время и животные, и люди отдыхают, так что женщины могли урвать немного времени для себя. На расстоянии их головы казались черными муравьями; они ели воздушную кукурузу и пили чай, а я наблюдала за ними. До сих пор не знаю, о чем они говорили, я ведь стояла слишком далеко и не слышала. В конце концов я решила рискнуть и показаться им на глаза — главным образом потому, что мне хотелось отведать того, что они ели. Я робко подошла и остановилась рядом с матерью.