Да будем мы прощены
Шрифт:
– Я на позапрошлых выходных видел Нейта, в родительский день – он потрясающий спортсмен.
– Не надо, чтобы в них пальцами тыкали, когда все это будет происходить.
– И Эшли пару дней назад звонила. У нас был чудесный телефонный разговор – по-настоящему душевный. Будто мы вместе прошли через какое-то испытание.
– Ты, чмо, – говорит он. – Ты меня вообще не слышишь, что ли? Мы считаем, детей надо увезти из страны.
– Куда?
– Ты бы мог съездить с ними в Израиль.
– Они не говорят на иврите. И вообще едва осознают, что они евреи.
Тишина.
– Ох,
– Ничего себе шуточка. Разве можно еврею шутить про Израиль?
– А спать с женой брата, пока брат в дурдоме, можно? Я вот что хотел сказать: ты их должен куда-нибудь увезти подальше, чтобы вся история им по мозгам не стучала. Без разницы куда.
– Не знаю, что сказать.
– Слушай, идиот, я тебе заплачу, чтобы ты их увез.
– Они в школе, – отвечаю я. – А по делу: если хотите их куда-нибудь увезти, так запланируйте себе отпуск и скажите мне, когда поедете.
– Сейчас я могу только о себе и своей жене заботиться, – говорит он.
И я слышу, как он плачет. Одиночный возглас, глубокий, ревущий всхлип.
Потом он вешает трубку.
Я вывожу собаку. Утреннее небо густо-синее, полное обещаний и возможностей. Оно невероятно оптимистично – иными словами, нервирует меня, слишком высоко ставит планку.
Для поездки в суд и для ленча я одеваюсь в один из серых костюмов Джорджа, надеваю белую рубашку и синий галстук. Синее кажется мне более оправданным, чем красное – сигнал агрессии. Меня грызет ощущение неизбежного рока.
Одеваюсь как можно лучше, дезодорантом брызгаю не только под мышками, но и в середину груди, внизу на поясницу, куда только могу достать. Я склонен к потению, и когда приходится нервничать, рубашка пропитывается за две минуты.
В «Уайт-плейнз» я описываю круг возле здания суда. Всюду знаки: «Парковка запрещена круглосуточно». В конце концов паркуюсь возле молла «Галерея» и прохожу через него насквозь.
Здание – как всякое современное здание суда – представляет собой безликую крепость, твердыню бумажной волокиты, бюрократии и зарождающегося безумия нашей системы. Опочтарение – уже удел не только тех, кого «ни снег, ни дождь, ни мрак ночи не удержат от скорейшего завершения предначертанного им пути». Оно стало ритуалом ухода: выгнанный работник возвращается и убивает босса, брошенная жена убивает детей, брошенный муж разбивает машины, убивает посторонних, а потом жену. И самое поразительное, что при этом главной темой общих разговоров служит вопрос, какие деньги лучше – «бумага или пластик»? Обесчеловечивание – вот что меня пугает.
Я подхожу, ожидая увидеть репортерский цирк, фургоны телевидения, спутниковые тарелки. Это же Америка, тут все – цирк. То, что здесь не происходит никакого «торжественного события», не лежат красные дорожки, а идет обычная деловая жизнь, нервирует еще сильнее. Вообще «реально» ли то, что не документировано и не сообщено нам обратно средствами массовой информации? Имеет ли значение происходящее, если оно не освещено прессой? И что это говорит обо мне, если, на мой взгляд, все это без телеоператоров как-то нелегитимно?
В здании звучит безликая запись:
– Добро пожаловать. Просим вас выложить все из карманов в предоставленные контейнеры и пройти процесс сканирования.
Человек передо мной рефлекторно разувается.
Охранник ничего не говорит и просто проводит его через металлодетектор, не обращая внимания, что человек прижимает к груди хорошо поношенные туфли. Глядя на каблуки, я вижу, что он опирается на внешнюю сторону стопы. Это пронация или супинация?
Моя очередь. Я запускаю руку в карман и бросаю в корзину полную горсть – мимо. Мелочь – никели и даймы – рассыпаются по полу осколками стекла, раскатываются во все стороны.
– Сэр, пожалуйста, отойдите в сторону.
– Что-то не так? – спрашиваю я.
– В смысле? – переспрашивает охранник.
– Боюсь, я перестарался. Слегка нервничаю. Сегодня слушается дело моего брата.
– Как интересно, – говорит он, обводя меня датчиком и охлопывая. – Хотите получить свои деньги обратно? – спрашивает он, закончив.
Тем временем другой охранник ходит кругами, собирая мои никели, даймы и квотеры.
– Оставьте себе, – отвечаю я.
– Не имею права. Либо вы заберете, либо в то ведро.
Он показывает на безымянный сосуд Армии спасения, вроде тех, что Санта расставляет в сезон.
– В ведро, – говорю я. И, распихивая по карманам свое имущество, спрашиваю: – Меня проверили по какой-то особой программе?
– У нас для каждого особая программа.
Я слишком лично все это воспринимаю, будто это мне идти под суд сегодня. Нахожу зал суда (по ошибке, спрашивая дорогу, назвал его аудиторией). Он наполовину пуст. Идет какая-то неспешная подготовительная деятельность, передаются из рук в руки бумаги, ходят туда-сюда люди. Будто рабочие готовят сцену к спектаклю. Вся система построена ублюдочно, неуловимо напоминает английскую. Она нереальна, от нее разит американской культурой, фастфудом и отсутствием стиля: клерки и служители толсты и плохо одеты. Сам по себе зал неприятный и неопрятный. Ощущение, будто никто это помещение особо не любит. Похоже скорее на автобусную станцию, чем на объект, пользующийся более глубоким уважением.
Вот здесь я и сижу. Ожидал я СМИ, репортеров, публики, лезущей по головам, а вместо того – ноль. Большой ноль. Мужчина с пивным брюхом делает заметки в блокноте, который когда-то назывался «для стенографии», а женщина в наряде, который моя мама назвала бы рванью, повторяет его действия. Когда наконец объявляется наше дело, в боковую дверь входит Джордж со своим адвокатом, и они занимают отведенные им места. Я сижу в третьем ряду, смотрю на Джорджа сзади. Он оборачивается и смотрит на меня. Выглядит он не очень: тусклый, опухший, одурманенный лекарствами. Выполняются всякие формальности, кратко излагается положение дел и история того, как оно создалось.