Да будем мы прощены
Шрифт:
– Пропускала занятия?
– Нет, на учебу я вставала и поесть тоже. А потом опять ложилась.
– То есть депрессия тебя не совсем парализовала?
– У меня было чувство, что я умираю. – Она смотрит мне в глаза.
– А потом прошло?
– Я смогла сделать то, чего от меня ждали.
Голос у нее приглушенный, печальный. Будто она пережила утрату, которая так и не восстановилась.
– Ты по телефону говорила что-то насчет «своего момента»?
– Да, – отвечает она, облизывая губы. – Ты на меня произвел впечатление человека, у которого этого «своего момента» еще не было.
– Позднее цветение?
– Очень позднее. И это очаровательно. Как будто ты ждешь, чтобы что-то случилось.
– Ага, улыбки судьбы.
– Чего-то
– И в чем она состоит?
– Понимаешь, когда я пришла в себя, то вспомнила, что ты мне понравился. Вот почему и позвонила. А сейчас у меня реальная проблема. – Она машет официанту. – Можно бокал вина?
– «Арнольд Палмер» подойдет? – спрашиваю я.
– Белого, – говорит она. – Большой бокал белого вина.
– Бутылку не хотите? – предлагает официант.
– Нет, спасибо. Один бокал. – Официант уходит. – Если без дураков, то ты мне все еще нравишься. Не знаю, почему. Смешно, но это так, хотя и не надо бы. Я снова на лекарстве, снова в своем уме, но что есть, то есть – я все еще тебя хочу. И что еще более странно – если ты не против слышать странное: однажды я встретила парня, молодой парень, который собирает маски президентов. У него примерно сорок знаменитых лиц, и он любит ролевые игры с женщинами, которым приятно фантазировать, как их заваливает на кровать Джей-Эф-Кей или ставит раком Эйб Линкольн. А то, скажем, привязывает к кафедре и унижает обтянутый кожей с шипами Джимми Картер. Сценариев у него море, но фишка в том… что он – не ты. Он – историк липовый, а ты – настоящий. Так что же мне делать?
Я не знаю, что сказать, и потому делаю «физиономию Топотуна», как сам это называю: рука на подбородке, лоб наморщен. В «Бэмби» Топотун говорит так: «Если не можешь сказать ничего хорошего, не говори ничего». Хороший совет, восходящий к тысяча девятьсот сорок второму году.
Она все смотрит на меня, чего-то ждет.
– Даже не знаю, что сказать.
– Скажи, что тоже меня хочешь.
Я, чтобы сломать напряжение, изображаю парочку президентов.
Приносят вино. Она его осушает двумя глотками и просит еще бокал.
– Послушай, – говорю я, стараясь выразить сочувствие. – Наверное, нам не надо делать такого, что поставит тебя в рискованное положение. Ничего не хочу делать, что для тебя нехорошо или ставит под угрозу твой брак и твоих родных. Давай пока на этом и успокоимся. Сейчас нам эту проблему не решить. – Я поднимаю руку – прошу счет. – Можем еще как-нибудь вместе пообедать.
– Мне обеда вместе мало.
– Ну, прости. Я правда не знаю, что сказать.
– Скажи, что тоже меня хочешь, – повторяет она.
Я молчу. Приносят счет – я отдаю официанту кредитную карту, не глядя. Хочу уйти отсюда скорее.
У нее в глазах слезы.
– Не надо плакать. Было хорошо, весело, и пицца чудесная.
– Ты такой милый!
– На самом деле нет, – отвечаю я.
Мы вместе выходим на парковку. Я прощаюсь с Черил, но она толкает меня в просвет между двумя машинами, закидывает сумочку за плечо и вдруг стискивает мое «хозяйство».
– Я тебе нужна. Я – твое будущее.
Понедельничное занятие у меня в программе курса озаглавлено: «Никсон в Китае: неделя, переменившая мир». Фраза взята из самого великого человека, из описания поездки в Китай в семьдесят втором году. На самом деле поездка длилась восемь дней и была тщательно организована, выстроена как телевизионная картинка «За бамбуковым занавесом». Неимоверно-невероятное дипломатическое достижение патентованного антикоммуниста: когда Никсон изложил идею своей команде, ребята решили, что у него шарики за ролики заехали. В классическом своем стиле президент будто сдал назад, а на самом деле стал действовать закулисными дипломатическими каналами через Польшу и Югославию, максимально используя трещину в советско-китайских отношениях, очень озабоченный тем, что страна с самым большим в мире населением «живет в злобной изоляции». В результате этот дерзкий детант увеличил возможности США влиять на Россию, имел результатом переговоры ОСВ-2 и привел к медленному ослаблению сжатой пружины «холодной войны». Мой самый любимый момент этого сценария – остановка Киссинджера в Пакистане в июле семьдесят второго года, когда он на торжественном обеде притворился больным, покинул собрание и улетел в Китай для тайной встречи с Чжоу Эньлаем, заложившей фундамент визита Никсона. Сам президентский визит изобиловал знаками расцветающей дружбы, включал экскурсию к Великой стене, демонстрацию настольного тенниса и гимнастики и, конечно же, первой леди, незабываемой Пэт в ярко-красной куртке.
В позорный день двадцать первого февраля семьдесят второго года на банкете в Пекине президент Никсон произнес тост за здоровье председателя Мао. Вот его текст:
Какое наследство оставим мы нашим детям? Обречены ли они умереть ради ненависти, пронизывающей наш мир, или же будут жить, потому что у нас хватило сейчас прозорливости построить мир заново? Нам нет причин быть врагами. Ни один из нас не претендует на территорию другого, ни один из нас не хочет господствовать над другим, ни один из нас не хочет подчинить себе мир и им править. Председатель Мао писал: «Столь много деяний призывают выполнить их, и всегда срочно. Мир живет, время проходит. Десять тысяч лет – это слишком долго. Лови этот день, лови этот час». Вот этот час, вот этот день, когда наши народы восстают в величии, чтобы построить новый и лучший мир.
Через несколько дней звонит телефон. Звонка я не слышу, но слышу голос, диктующий автоответчику:
– Вы, естественно, понимаете, что, хотя мы решили продолжать, конфиденциальность сохраняется.
Я снимаю трубку:
– Естественно.
Понятия не имею, кто это.
– В какой-то момент нам еще придется видеться лично, но сейчас я бы хотела знать в общих чертах, что вы думаете о возможном содержании…
– Содержании чего? – спрашиваю я, надеясь по ответу понять, о чем речь.
– Страниц.
– Простите, – говорю я, – но я снял трубку, когда вы уже говорили. Могу я спросить, с кем разговариваю?
– Джулия Эйзенхауэр.
– Да, конечно. Прошу прощения.
Я перевожу дыхание.
– Как они вам?
– Поразительно, – отвечаю я. – Сбывшаяся мечта. Как ребенок в кондитерской – все это близкое и личное. Очень волнует, когда держишь страницы, которые он писал, чувствуешь тяжесть его руки, давление его пера, напор, с которым ему нужно было себя выразить. Это было… – перевожу дыхание я, – ощущение не от мира сего.
– А сами материалы? Как вы воспринимаете их содержание?
– Ну, в них ощущается свобода художника, отсутствие неловкости, самоограничения. На удивление объективные рассказы. Есть глубина воображения, есть чувство. Их можно было бы назвать сентиментальными, хотя сентиментальность – не то качество, которое связано в умах людей с вашим отцом. Более того: в этих рассказах просвечивает знакомство с жизнью простого человека, Джо из соседнего переулка. Образ вашего отца гуманизируется, читатель проникается личными деталями, его ценностями, следит за его ростом и развитием. Эти страницы добавляют новое измерение к его портрету. Наверное, сказать я хочу вот что: они могут содействовать изменению его сложившегося восприятия. Ваш отец – классик своего времени, целеустремленный, неравнодушный, отчаянный, он застиг Америку на повороте и исследует, насколько много тьмы в душе американца, как меняются после войны люди, заставшие еще предвоенные времена.