Дальние снега
Шрифт:
В один из приездов Дарья привезла Петру маленькую собачку. Царь назвал ее Лизет Даниловной и в письмах писал шутливо, что Лизет «лапку приложила, челом бьет».
Ох, жаль Дашу, жаль. Боле двадцати лет прожили в счастье и согласии, и никогда он иного не желал. Она любила в нем не светлейшего, а своего Алексашку, и в войну все наставляла денщика Антона, как должен он за барином глядеть да глядеть.
Вот и теперь спит — не спит на лавке, прислушиваясь к его дыханию.
…Но что это? Развернуты знамена, полковой барабанщик бьет большой марш. Идут мушкетеры во
Александр Данилович приподнялся. В избе пахло детством: опарой, подсохшим чернобылом. Лунный свет, проникнув через подслеповатые оконца, осветил тараканье войско на стене. Сипло забрехала деревенская собака. Коротко заржал конь. И снова тишина. В сердце саднила щепа. Выходит, прав Алешка Волков: переметнулся в лагерь родовитых, друзей на час, — и остался без корней, зяблым древом на им же самим выжженной земле.
— Ты что, Алексашенька? — спросила встревоженная Дарья. — Спи, родной…
Тело его, впервые в жизни, затряслось от неслышных рыданий. Неумело оплакивал то, что погубил в себе. Кем мог стать и кем стал. Молча винился перед Дашей, ее святостью, умолял простить эту лавку.
Дарья, припав головой к груди мужа, изумленно, испуганно старалась унять его дрожь, шептала, поняв, что именно он оплакивал:
— Не надо… Не надо… Есть у нас еще чада… Кровинушки наши…
…Дождавшись, пока утишился, заснул муж, Дарья возвратилась на свою лавку.
Шуршали по стене тараканы, кусали клопы. Уже пропели предутренние петухи, за окном стало развидняться, пал утренний иней, а она все никак не могла заснуть и думала, думала. О том, как мучается Алексашка, о сестре Варваре — где она? что с ней? О бедной дитятке Марии. Была бы она женой Федора — и в счастье жила, внуков приносила, и, может быть, горе бы не приключилось.
Слезы сами собой лились из глаз Дарьи, стали мокрыми ворот рубахи, подушка, а они всё текли. Плакала о потерянном славном имени, страшилась за судьбу детей. Господи, кабы сделал ты так, чтобы уготованные для них испытания и беды пали на нее одну.
Чада спят за стеной — умаялись в пути.
Какие они разные. Мария больше в нее пошла — и ликом, и характером. Светловолоса, мечтательна, молчалива. Очень серьезна и, если ей что поручить, не успокоится, пока не сделает все на совесть. И никогда не лживит, никогда ничего не просит для себя.
Саня, чернявая тарахтушка, легкомысленна, больше о себе заботится, может что-то и напридумать.
Сынок же внешностью и характером походит на отца и в минуты гнева забывает обо всем. Когда отнимали у него награду, чуть в драку не полез, едва успокоила. И теперь только и думает о побеге, мести.
А все получилось от Алексашкиной неуемности. Меры не знал. Ни в почестях, ни в питии. Сколько раз, бывало, приводила его в себя, шумливого, буесловного, нюхательной солью. Сколько раз увещевала…
…Мария во сне блаженно улыбается.
Снится ей первая в жизни ассамблея в Летнем саду. Она затянута в корсет, в платье со шлейфом. Башмачки с каблуками в полтора вершка. Танцует с Федей, он ловкий кавалер. Вот она слегка приподнимает
В саду шло полным ходом веселье. Рядом катила волны Нева. Проступали в легком тумане стены царского дворца. В длинной аллее столы завалены сластями и фруктами, а в конце ее гренадер застыл у мраморной Венеры. Высоко бьют фонтаны, колеса машин гонят воду из канала в бассейн. Чудо ожидало на каждом шагу: еж с длинными черными и белыми иглами, синяя лисица, черные аисты.
Они с Федором уединились в беседке. Вдали приглушенно играли трубы, томно журчала вода. Марии было, как никогда, хорошо. Наступила ранняя темнота. Небо украсила огненная потеха: лопались ракеты, римские свечи, хороводил фейерверк, разбрасывая брызги, осыпая небо и реку звездами. Взволнованное лицо Федора становилось то голубым, то розовым, в больших карих глазах его тоже загорались звезды. Он взял ее руку в свою, прошептал:
— Счастье-то какое…
…На этом месте сон Марии прервала лежащая у нее в ногах собачонка Тимуля — услышала в соседней комнате рыдания и заскулила. Мария погладила ее ногой, и Тимуля успокоилась.
Была она величиной в два кулачка Марии, бесшерстна, с умными, темными глазами-бусинками, казалось, все понимала. Сначала Мария думала, что это песик, и назвала его Тимом, потом выяснилось, что сука, и тогда перекрестила в Тимулю.
Собачонка очень привязалась к Марии: дрожала, если та плакала, радостно визжала, виляя обрубком хвоста, если Мария смеялась, бесстрашно рычала на капитана, когда отбирал он обручальный перстень.
Этот перстень Мария отдала с готовной радостью, окончательно освобождаясь от титула «ее высочество обрученная невеста», от противного, слюнявого отрока, что, вздернув голову, таскает свое имя.
Марии нисколько не были нужны гофмейстеры и обер-гофмейстерины, камер- и гофюнкеры, пажи и статс-фрейлины. Ей надобен был только Федор, но его оторвали, отделили, и Мария чувствовала себя самой несчастной на свете, потому что растоптали ее любовь.
Грубый голос за окном приказал:
— Коней поить!
Мария вздрогнула, и вместе с ней задрожала Тимуля.
— Мартын, — тихо позвала слугу Дарья, — помоги барину одеться.
Мартын словно из-под земли вырос, вперил по-собачьи преданные глаза:
— Вмиг!
Мартын попал в дворовые Меншикова, когда тот был еще поручиком и получил от царя первые деревни, С той поры и таскал Меншиков расторопного слугу всюду за собой, не довольствуясь услугами семнадцати денщиков. Мартын стал его поваром, вестовым, управителем походного хозяйства, умел, как никто другой, достать полешко в голой степи и куренка в лесу.
Проснулся отрок Александр, но сделал вид, что продолжает спать. Думал с осуждением об отце: «На Машку ставку делал, да ставка та бита. Хотел зело высоко взлететь. Меня прочил оженить на внучке Петровой Наталье: „Введу тебя в царский род“. Вот и ввел. Теперь мне пятнадцать, я на два года старше государя и — никто».