Дань саламандре
Шрифт:
Ну и как мне с этими этносами тягаться?
Поэтому скажу, какой я вижу эту картину: просто.
Tombe la neige...[1]
Падает снег.
Сначала его не было, а теперь он пошел.
Он засыпает без разбору всё, что так доверчиво и беззащитно красуется на одном пне (закусочном) – равно как и на другом (кофейном, десертном). Снег засыпает всё, стоящее на скатертях-самобранках. (Пень закусочный застелен небесно-голубой скатеркой – той, что простодушные сородичи подарили мне на какую-то свадьбу, другой – скатертью сиренево-розовой, что я купила себе сама, потому что mauve, как его называют англоязыкие, – мой
Стоит тишина. Ее нарушает лишь падение снега – словно сонмы незримых ангелов, переглядываясь и подавая друг дружке тайные знаки, шуршат густыми шелковистыми своими ресницами...
Но человеческого дыхания, кроме собственного, мне не слышно. Сложив ладони рупором, я принимаюсь звать девочку и громко аукать. Я так резко и немилосердно взрезаю тишину, что пугаюсь сама. Вообще-то девочка и должна была исчезнуть, – да, должна была – потому что, по какому-то неназываемому, но и неукоснительному закону, у всякого живого существа обязательно пропадает то, что дороже всего, – а также потому, что вот эти пни, скатерти-самобранки, корзиночки, ягоды – это явления одного (целостного) сказочного ряда, и замыкать его может только сказочное испытание (пропавшая девочка). Но девочка должна затем и отыскаться. В соответствии с тем же сказочным рядом.
Я продолжаю кричать. Надрываюсь долго. Я надрываюсь очень, очень долго (так мне, по крайней мере, кажется) – и делаю это до тех пор, пока хруст ветки, пришедшийся как раз на паузу моего глубокого вздоха, не заставляет меня оглянуться.
Под нахохлившейся елкой, похожей на хворую курицу, как ни в чем не бывало, стоит девочка.
Есть нечто странное в ее появлении. Я вдруг ясно сознаю, что пару минут назад, то есть, когда я ее исчезновение заметила, то приняла этот факт как неизбежную данность – и вовсе не в диапазоне повседневности.
Конечно, не в том диапазоне – а по закону чувства, которое с детства учит меня не особо привязываться к жизни. Потому я и орала свое «ау» – так, скорей, для проформы – и еще потому, что, несмотря на мою готовность к абсолютному одиночеству, к забросу туда, где душа будет пуста, как пусты небеса для самоубийцы, – туда, в эту необратимую бесчеловечность (когда внешне можешь при этом пребывать в лесу, да еще рядом с этими словно бы психоделическими яствами) – такой заброс был бы для меня особенно страшен, лют – именно сейчас.
Но девочка, как ни странно, всё-таки возникает, словно беззвучно воплотившись, вдевшись в свои же собственные формы. Она выныривает из той незримой субстанции, которая – именно так – материализовалась от выкликания человеческого имени. Выкликание-заклинание подействовало: щеки ее горят, размотанный, скомканный шарф свешивается из кармана, варежки сорваны, шапочка тоже... Милая, патлатая. Чуть приоткрыв рот, она стоит в стороне, противоположной той, куда была отправлена.
Внезапно снегопад прекращается. Может быть, еловые пики ненароком вспороли тучное брюхо медленно проплывавшей перины, брюхо стремительно выпустило всю свою начинку – и вот – иссякло.
Когда она делает шаг по направлению ко мне, я, задрав голову, уже любуюсь гроздью шишек – банановых по форме и золотых по содержанию. Они венчают маковку ели, высокой и стройной, словно манекенщица. Гроздья шишек похожи на длинные бальные серьги этой зеленоглазой красавицы; они сверкают новенькой золотой чешуёй – они искрятся в лучах выглянувшего солнца... (Такие штуки лучше всего разглядывать, конечно, долго-долго, привольно... Лежа-полеживая себе в голубых снегах, блаженно раскинувши все усталые свои конечности – сколько их там...)
Что тут происходит? – спрашивает она как-то неожиданно сипло. А где хворост? – спрашиваю я. Там... досадливый жест. Становится тихо. И словно бы теплеет: в мягкой тишине отчетливо слышится нервная дробь капель по ещё плотному снегу – мелкая дробь, доводящая его поверхность до ноздреватой фактуры сыра. Что это, а?! – она испуганно кивает на а-ля-фуршетные пни.
Низко пролетает сорока – яркая, нарядная, во всём классическом, черно-белом, – на концерт? на конференцию? на вернисаж? К моим ногам, несколько раз крутанувшись, ложится перо. К счастью, комментирую я – и вдеваю этот элегантный аксессуар в петлю девочкиной серой шубейки. Сегодня, что ли, день рождения? девочка смотрит на пень по-прежнему ошалело. У кого?! Ага, хохочу я (наши-то с ней дни рождения уже прошли), у китайского императора!.. Какое сегодня число? – она взыскательно сдвигает беличьи свои бровки. Вечность, неоригинально выпендриваюсь я. Да что тут, блин, происходит?! – кричит она так громко, что ей вторят потревоженные вороны. Жизнь, развожу я руками. Дескать, жизнь происходит – что мы можем поделать? И добавляю: давай, что ли, коньячку, а?
Ты сумасшедшая, молвит она с редкой для себя убежденностью.
Но сначала мы доходим до кучи хвороста. Делим ее пополам. И вместе подтаскиваем, с небольшими потерями, к ресторанным пням. Прежде чем поджечь ветки, я быстро сдуваю снежную пудру с хрупких яств... И, едва приступив к хворосту, слышу ее звонкий крик: белка, белка!!! Мгновенно повернувшись к пням, я вижу белку, серой тенью взмывающую на ближнюю сосну – а затем вижу также, что горка орехов в вазочке на «сладком» столе приобрела более равнинный вид. Урррра! – ору я. Сама не зная почему.
После первой же рюмочки убежденность девочки в моем сумасшествии, кажется, несколько ослабевает. Уплетает она, по правде сказать, за обе щеки. Наверное, поэтому комплименты не произносит: рот-то всего один. Что ж: лучшая награда режиссеру – долгая тишина после упавшего занавеса.
Отведав под конец трапезы моего фирменного крюшона, девочка меняет свое мнение. Перемена выражается также и в том, что эта Снегурочка берется прыгать через догорающий костер – раз! – загорается шарф – и, за мгновение до мысли (девочка уйдет облачком!), я резко отбрасываю пылающий вихрь в сугроб...
У меня, кстати, и кофеёк есть в небольшом термосе. И птифуры из того же «Норда». Так, чередуя хмельную трезвость и трезво осознанное опьянение, мы вплываем в сизые сумерки. Скатерти-самобранки, пустея, не теряют своих сказочных свойств – они просто превращаются в два ковра-самолета. Полетим вместе.
Золотая свеча была еще дома вставлена мной в прозрачную круглую вазочку. На дно вазочки, изображая этим золотой песок Лукоморья, я насыпала толстый слой шершавого, приятно шуршащего золотого пшена – и свечу в нем укрепила. Возле самой свечи, придирчиво подбирая надлежащую деталь дизайна, я приладила две махонькие золотые луковки – и ракушку цвета молочного шоколада. О, в целом это вышло очень красиво! Я перевязала вазу, по ее горлышку, узкой сиреневой лентой, которая (ноу-хау) мелко-мелко, словно гиацинт, кучерявилась своими нежными кончиками.