Дань саламандре
Шрифт:
Ее нет дома уже четыре дня.
Удовлетворить себя самому? Но в следующий же миг, который, неизбежно мстя, вступает в свои права вслед за суррогатом слияния, меня расплющит, я знаю, такая кромешная, такая гибельная тоска... Торричеллиева пустота кажется райским садом (все-таки эту пустоту моделируют люди) – именно так: райским садом – в сравнении с адом моей – вовсе не космической – посторгазмической пустоты. Остается снова пристраивать свое – обманутое мной же самим, обесчещенное мной же самим – тело на ту же поточную линию – того же самого технологического процесса:
Мне бы подошло, думаю, что-нибудь яркое и при этом простое – из арсенала хорошо накачанных мачо, сенаторов и полководцев: битвы гладиаторов, бои без правил... на худой конец – какой-нибудь паршивенький бильярд...
Но уделывать в котлету ближнего своего – по правилам или без правил – нет, не могу. Презирай меня, Аннабел: не могу! А бильярд – разве я не пробовал? Но у меня не хватило безоблачности – вот так, встать себе в эти кучки обменщиков времени на стук деревянных шаров... Я просто стоял у входа и наблюдал. Обычная для меня позиция.
...Там, в зале, рядами, будто магниты, притягивающие человечьи опилки, матово зеленели бильярдные столы. Каждый игрок, стоящий словно над плотной ряской пруда, целиком нацеленный на шар, – каждый игрок напоминал застывшую цаплю. Сходство с оцепеневшими цаплями усиливалось и тем, что игроки, в резких разломах теней, были будто двумерными, будто вырезанными из фанеры... Истинная сущность всякого, кому надлежало сделать удар по шару, – сущность заклятая, зомбированная, – сжималась здесь под действием некой заколдованной силы в одну-единственную точку. Ею становилась черная дыра зрачка. Каждый застывший кий, каждый по-цапельному нацеленный клюв, внезапно – то тут, то там – поражал беззащитный шар – особенно голый под беспощадным анатомическим светом – и, одновременно, тишина нарушалась быстрым глухим ударом.
Завораживало именно взаимодействие механизмов этого зала – взаимодействие, средоточие очевидного зла... Взаимослаженность, взаимообусловленность движений, какие проделывали – словно бы не своей волей – вырезанные из фанеры игроки-марионетки, были изворотливы, затейливы, равнодушны, как отлаженный на продажу секс. Все жесты – удлиненные, укороченные, совсем короткие – дьявольски обманывали неким обещанием; казалось, игроки только еще конферировали коронный (смертельный) номер местного кабаре. Ловкие развороты локтей, спин, коленей, подверженные жесткой, хотя и неуловимой, необходимости, – приводились в движение мощными рычагами сложной, тупой, безглазой машины.
В таких местах особенно ясно подтверждает себя догадка, что главное назначение мегаполиса, скопища человечьих тел, – смерть.
Арлетты-Аннабел нет уже четыре дня.
Для таких идиотов, как я, существует еще одно отвлекающее средство: экстрим. Ну да: «Сноубординг богов», «Я никогда не видел, чтобы кто-то ещё это делал», «Я чуть не захлебнулся собственным адреналином», «Оргазм нон-стоп», «Мой первый прыжок с парашютом».
Хлопотно. Может, кого зарезать? Не расслабит, так отвлечет. Зарезать бы эту сучку! Именно. Эту сучку. Тюрьма: стабильный распорядок дня, четкость простых посильных задач,
Я знаю, что она жива. К счастью для себя, я чувствую, что с ней ничего крайнего не случилось. Она не относится к тому тривиальному типу актрисуль-истеричек, которые сначала накачивают себя скотчем, а затем, при достаточном скоплении зрителей, имитируют спонтанное перешагивание подоконника. У нее, если она испытывает необходимость исчезнуть, имеется в арсенале средство куда как эффективней... Средство такое: она – молниеносно – трансформируется в свою собственную спину. В тот же миг я с ужасом вижу перед собой вместо Арлетты-Аннабел существо, целиком состоящее из спины. Оборотень!
Обращаться к спине бесполезно, но я продолжаю занудливо почемукать – как трехлетний дебил – или трехлетний вундеркинд (что, по сути, одно и то же); короче, я никак не могу остановиться: почему, Арлетта? что случилось, Аннабел?..
Что стряслось, Арлана?
Она любит, когда я зову ее именно так. Может, с этого имени – домашнего, сугубо нашего, и стоило начинать? Знаю: не помогло бы.
Почему?
Потому что спина имени не имеет.
Актерская практика Арланы, то есть ее лицедейство, как профессиональное, так и бытовое (что, в ее случае, неразделимо), фокусируется вот уже три года, то есть в протяжение всего периода нашей совместной жизни, исключительно на мне. В свое время, когда я Арлану еще не встретил (когда еще не жил), ее пригласил лондонский «Мермейд» на роль Женщины в пьесе Джеймса Малькольма, самого репертуарного драматурга тех сезонов. Пьеса называлась «Саркофаг для двоих».
А ее напарник по Саркофагу был также и главным продюсером всего этого балагана. Актером он как раз не являлся – причем ни в коей мере: это был пошляк-тугодум, страдающий диабетом, толстосум и врожденный мошенник: купля-продажа недвижимости, телевизионных каналов, подкуп матерых политиков, совращение политиков начинающих. И вот, заскучав от инвестиций в сферы, известные ему до обрыдлости, он захотел чего-нибудь новенького, остренького, – например, вкусить еще и такого «экстрима»: поглядеть-послушать, как ему будут рукоплескать взыскательные, высоколобые ценители Мельпомены. (Восторженные отзывы газетчиков были закуплены им раньше декораций.)
У всякого Нерона, такова уж клиническая картина, есть неизбежный (типовой) недуг. Какой? Его удушает навязчивое желание – стать лучшим кифаредом Рима. С Арланой у него, партнера по Саркофагу, конечно, было всё, чего он желал, поскольку именно он-то ее в этот Саркофаг и втянул. Однако, когда спектакль был уже почти готов, он, этот недорепетированный Мужчина, провел ночь в какой-то лондонской клоаке. Он провел ее с парикмахершей-педикюршей, служившей в том притоне, разумеется, тайской массажисткой. На следующий же день он привёл эту дурочку, осоловевшую (от нескончаемых, иезуитски изобретательных массажей), к режиссёру.