Дань саламандре
Шрифт:
Все они одинаковые.
Я помню, что должна увидеть девочку – точнее, девочка должна увидеть меня. Нет, я не должна, я ничего не должна – но ей разрешили. Я твёрдо знаю, хотя не могу объяснить, откуда исходит это знание, что я не столкнусь с ней в клетке. Я чувствую, что этого никто не допустит. Ее люди сделают как-то иначе: она меня будет видеть, а я ее – нет. Это меня успокаивает.
На, смотри.
Мне
Перед тем как тебя подложат под швейцарский денежный мешок, всё равно не насмотришься.
Возможно, она наблюдает за мной через какие-то камеры, вмонтированные под потолком.
Расправляю плечи.
Высоко несу голову.
Ну, насколько это возможно при моем росте – и гвозде в сердце.
Коридоры без окон.
Они освещены люминесцентными лампами. В некоторых отсеках лампы не работают. Но там не темно: свет проникает из отсеков соседних.
В целом – нигде не темно, но и не особо светло.
Так себе. Призрачно. Сумеречно. Никак.
Нигде не холодно.
Нигде не жарко.
И такое ощущение, будто чувств никаких нет.
Но это не то состояние, какое сопутствует попавшим в нирвану. (Точнее – не то, которое является входным туда билетиком.)
Потому что мне больно от моего бесчувствия.
Ага, apathia dolorosa.
Значит, из всех чувств боль (из-за бесчувствия) умирает последней.
Тогда сейчас у меня не такое уж и бесчувствие.
То есть – всё равно очень больно.
И стоит мне это осознать, я вижу ее.
Она стоит ко мне спиной.
Справа и слева от нее застыли бугаи в белых халатах.
Они повернуты ко мне красными рожами.
Они, бугаи, абсолютно одинаковы.
Симметричны.
Словно каменные фигуры в скучноватой архитектуре классицизма.
Эта троица (она – затылком ко мне, бугаи – рожами) стоит с другой стороны решетки, как раз через отсек. То есть между мною и ней – один-единственный отсек, пока пустой. И, получается, для того чтобы идти дальше, мне надо вступить в этот ее отсек, пройти рядом с ней? Пройти мимо нее? Пройти?
Она одета в больничный халат. Из-под него висит больничная рубашка. То и другое – со штампами. Даже отсюда мне видно, что всё на ней старое и несвежее. Кроме того, я чувствую, что под больничной рубахой на ней ничего нет.
Ноги голые. Почти босые: бурые шлепанцы изодраны.
На них, черным, какие-то цифры.
Всё это мне отчетливо видно даже на таком расстоянии. При довольно призрачном освещении.
За мной, с лязгом, уже заперли дверь.
Я делаю нерешительный шаг вперед.
Ибо назад – некуда.
А стоять на месте – только сильней примагничивать к себе внимание.
В это время происходит два действия.
Она, не поворачивая головы, с душераздирающей простотой говорит: почему ты без свитера? на улице очень холодно – в одной куртке замерзнешь...
Внезапно – и одномоментно с тем – в стене отсека, в каком я стою, слева, я вижу приоткрытую дверь. Из нее резко тянет холодом. Дверь выглядит так, как будто ее проем был вырезан только что, специально для меня.
Он кромешно-черный, даже не заиндивелый.
С той стороны порога – фигура в белом – беззвучно манит меня: сюда, сюда.
И я сворачиваю туда.
В эту дверь.
В холод.
...Через двадцать лет невольные киллеры памяти подсовывают мне другой вариант этого эпизода. Сейчас я не знаю, какой из двух «верен». И нет никакой надежды узнать «истинное положение вещей». (Заключить бы эту фразочку в три дюжины кавычек.)
Сразу опущу детали, которые совпадают с первым вариантом воспоминания: как она была одета-обута; какова была дверь, которая неожиданно открылась слева в стене.
Меня интересуют сейчас только различия.
Итак, альтернативный вариант эпизода.
Как уже было сказано, некоторые отсеки коридора не были освещены непосредственно – видимо, в силу испорченных ламп. Но свет туда проникал из соседних отсеков. Таким образом, на этих участках не было полностью темно, но лишь сумеречно.
Она стояла в одном из таких сумеречных отсеков. Возле самой решетки. Лицом ко мне. По обеим сторонам от нее стояли санитары.
Она, скорее всего, увидела меня раньше, чем я ее (что мне почему-то неприятно до сих пор), – она ведь заранее знала, где и примерно когда я появлюсь, и, кроме того, глаз, привыкший к темноте, лучше различает объекты неосвещенной части.
Когда я заметила ее (на расстоянии пятнадцати-двадцати шагов), стоя спиной к только что пройденной решетке, она уже смотрела на меня в упор. И даже, я бы сказала, тремя глазами: у нее был широко распялен рот – она смотрела на меня даже ртом.
Я вздрогнула, остановилась. Всё существо мое заледенело. Окаменело? (Сейчас, когда я возвращаюсь к этой сцене, мне становится понятным – понятным глубоко изнутри – смысл фразы «обратиться в соляной столб».)
Возможно, рот у нее был широко распялен потому, что она кричала. И начала кричать она раньше, гораздо раньше, чем я ее увидела, но чувства мои были полностью выключены. За исключением бесцветной боли. То есть уши мои ничего не слышали. (Кстати, так бывает. Боль эгоцентрична, единовластна – и ревнива, ревнива, как дьявол.)
И вот, следовательно, она кричала. Я поняла это по действиям санитаров: они пытались уволочь ее прочь от решетки. Но она вцепилась в прутья и, возможно, вследствие какого-то электрического разряда, герметичную завесу моего слуха словно пробило. (Возможно также, что слова – точнее, смыслы – минуя уши, разили сразу мой мозг. Душу?)
Она кричала:
– Я люблю тебя!!. Не бросай меня!!. Спаси меня!!. Забери меня отсюда!!.
И еще (с истерическим хохотом):
– Тут одна лесбиянка есть, знаешь?! Она ко мне пристает!! А я не хочу, не хочу!!