Данайцы
Шрифт:
Хихикая, часовой прибежал обратно. В бережно отведенной руке у него была фляжка в облитом и еще сочившемся брезентовом чехле.
– Живем!
– Что это? – сказал я.
– Султыга.
– Что?
– Спирт с водой. Эмульсьон!
– А когда у тебя смена?
– К черту, – отмахнулся служивый. – В карты просрал.
Мы присели у слоноподобной стойки шасси.
– Ксанф, – неожиданно сказал часовой.
– Что?
– Зовут меня так. – Он загоготал. – Мамуля с папулей пошутили… Будем!
Мы выпили. «Эмульсьон» оказался на удивление чистым продуктом. На закуску Ксанф предложил огрызок сухаря. Я отказался – в самолете были бутерброды с ветчиной. Впрочем, через минуту я
Из самолета, с генеральской половины, слышались приглушенные голоса и звон посуды. Ветер свежел, на звезды наползала туча.
Вернувшись, Ксанф продолжил свою историю, которая постепенно преображалась в рассказ о боевых действиях. Правда, сутью этого рассказа все равно оставалось изнасилование. Если в какой-нибудь деревне гвардейцы обнаруживали после боя молодую женщину, то делали следующее: объясняли ей, как обращаться с гранатой – выдергивать чеку, держать рычаг и так далее, – затем вручали гранату и предлагали бросить в какие-нибудь развалины. Девушка бросала гранату, гремел взрыв, после чего ей вручали сразу две, с выдернутыми чеками – она была вынуждена держать их, не разжимая пальцев, – уводили в дом и насиловали.
– Приеду домой, – говорил Ксанф, – всю процедуру со своей повторю. Когда знаешь, что в любой момент можешь клочьями по стенам… это… это…
– А те женщины, – перебил я, – они взрывали себя?
– Не-а. Ты что? Одной даже пальцы кололи, чтоб разжать. Так-то: сказки все у них про честь. Вот если б нож – да, пырнула бы, сто процентов. А так она что думает? – если б ее просто хотели… того, то и без гранат трахнули бы. А тут у нее мозги начинают говняться. Не знаю, конечно, что там у нее в башке, но в девяносто девяти процентах удовольствие – обоюдоострое.
– Да ты психолог.
– Не я. – Ксанф потряс пустой фляжкой. – Война, сволочь. Мы у ней пациенты.
– Ну да, – вздохнул я. – Молоточком по колену…
– По колену, – согласился Ксанф. – По колену, по голове, клочьями по стенам. Вся психология. – Он не спеша поднялся. – Пойду, еще налью.
В эту минуту, выпустив нестройный хор голосов, распахнулся люк генеральского отсека. В проеме на уровне порога возникла искаженная судорогой бледная рожа генерала по кличке Лёлик. Его мутило. Осовелыми глазами, как в пропасть, он поглядел в темноту, ахнул и, обернувшись, позвал кого-то шепотом. Рядом с ним всплыла физиономия генерала по кличке Болик и тоже стала всматриваться в темноту. Стоит сказать, что Лёлик и Болик были закадычные друзья и абсолютные антиподы. Лёлик – раздражительный малорослый склочник, помешанный на высоких каблуках и высоких фуражках, Болик – смешливый толстяк, боготворивший приятеля за его связи и кипучую энергию. В общем, уравнение с двумя неизвестными.
– Когда, – прошептал в ужасе Лёлик, глядя вниз, – мы успели взлететь?
– Точно, – выдохнул Болик, подаваясь назад.
– Хоть бы трап убрали, сволочи…
Высунувшись из люка по грудь, Лёлик длинно, страшным сусличьим фальцетом заорал в темноту. Болик с азартом вторил ему. Затем они отцепили трап и сбросили его на бетонку. Лёлик долго и театрально стонал, пока наконец не проблевался и Болик не задраил люк.
– Гуляют господа генералы… – В голосе Ксанфа было осуждение. Он долго и задумчиво глядел на люк, сплюнул и сообщил мне безразличным тоном воспоминания: – А старшого моего сегодня в цинк запаяли… Вы когда улетаете-то?
– Завтра.
– Вот и он, наверное, с вами.
– Зачем? – удивился я. – Кто?
Ксанф, не ответив, опять направился к истребителю.
Потом мы опять пили.
Чувствуя на губах привкус машинного масла, я говорил какую-то ничтожную, спесивую чушь. Ксанф, хихикая, вторил. Прежде чем Юлия окликнула меня из самолета, он три или четыре раза спрашивал
В самолете все уже было вверх дном: дверь на нашу половину нараспашку, дым коромыслом, хохот, музыка, жирные пятна от раздавленной закуски на полу.
Вместе с Юлией мы оказались за столом с Профессором – упираясь одним локтем в раму иллюминатора, другим в тарелку с обглоданной рыбой, генерал обращался исключительно к моей жене. Меня удто не существовало. Какие-то пьяные сальные рыла предлагали Юлии потанцевать, на что она отвечала робкой улыбкой, при которой, однако, рыла почтительно вытягивались и бормотали извинения.
Несмотря на опухшее от выпитого лицо, Профессор говорил на удивление связно, можно сказать, захватывающе. Не уповая на точность пересказа (кроме одной фразы: «Раздевая женщину, мы всего лишь маскируем ее…»), я припоминаю его измышления в наиболее замечательных местах. Он обожал женщин. То есть он обожал всех женщин без исключения. В женщине, по его словам, мы всегда жаждем открытия чего-то забытого. Но в то же время боимся этого забытого. Женщина для нас – некий постоянно возобновляемый акт воспоминания, некая неоформленная отрасль археологии. Открытия наши микроскопичны и свалены беспорядочной кучей, которую мы не торопимся разбирать, однако стоит лишь подобраться к ней, как мы начинаем различать подмену: предлагалось-то нам искать философский камень, а в означенном месте мы находим пустую, выкопанную нами же – и, кажется, на прежних условиях – яму. Женщина, которая по сути служит нашим проводником на пути к счастью, так запутывает следы, что мы вынуждены обращаться к ней во второй и в десятый, и в тысячный раз. Но как утрачивает свой смысл слово, если повторять его без конца, так и тут, бывает, мы накоротко соединяемся с тем, с чем не научены общаться без посредства женщины. Разум наш, изувеченный борьбой и ревностью, бывает не готов к такому сюрпризу и, подобно калеке, у которого выбиты костыли, тянется к набившим оскомину фразам: любовь, страсть, etc. Видимо, это необходимый дефект зрения. Дефект в том смысле, что прямой солнечный свет слепит нас. И вот тогда возникает вопрос – женщина, ее тело, ее любовный экстаз – не является ли все это соблазном высшего света, который этим же от нас и заслонен? Почему мы идем лишь до половины пути? И чего ради эти литературные изыски при живописании гениталий? – … – иными словами, откуда выскакивает тут явная и несомненная атрибутика думающего органа?
По лицу Юлии я с трудом мог понять, как воспринимает она подобные провокации. Закусив консервированной рыбой, Профессор продолжал в том духе, что он не только впервые, то есть прямо тут, при нас, подступался к подобным рассуждениям, но и понимал, чего не хватало ему для этого прежде: он еще не был достаточно развращен. Потому что истинному разврату можно предаваться только с одной женщиной – с собственной женой. Бабники, волокиты и т. д. – все это лишь повесы, бессознательно бегущие истинного разврата. Потому что проще – и уж куда чище – лишь помечать целину, так сказать, высекать искры с поверхности, а не углубляться с головой в одной яме. Для того чтобы углубляться в одной яме, надо по крайней мере иметь карту недр, карту какого-нибудь сногсшибательного клада. А у кого есть такая карта? У того, кто любит? – Вытащив из тарелки локоть, Профессор уложил в нее ладонь, как будто готовился к произнесению клятвы:
– У того, кто любит, есть только его заблуждение, что он может обходиться без воздуха на глубине. И когда, расставаясь со своим заблуждением, он все-таки остается в яме, то он – предается разврату.
– Вы женаты? – спросил я.
– Обязательно, – ответил Профессор, облизав ладонь. – Сто процентов.
– Замолчи, – шепнула мне Юлия.
– Так – женаты? – повторил я.
– Нет. – Наливая себе вслепую водки, Профессор глядел куда-то поверх моего плеча. – Какая разница?
Юлия толкнула меня под столом ногой.