Данайцы
Шрифт:
Так мы снова оказываемся под дождем. Это то самое место, откуда мы спускались под землю. Наш джип стоит там, где мы оставили его, но караульной машины и след простыл. Ксанфу это не нравится. Чертыхаясь, он пытается что-то рассмотреть на асфальте и зовет меня садиться в джип.
Мы едем обратно к самолету. Я рассуждаю вслух: «Но как они успели? Когда мы выходили из самолета, Лёлик еще был внутри… И этот следователь – раз он приехал за мной, то почему – Лёлик?.. то есть, я хочу сказать, почему она выбрала его? То есть я не хочу сказать, будто бы она сделала это… Но, господи ж! – гроб, гроб! Ведь они везли его сюда заранее! Значит, они знали?..» Ксанф слушает, не говоря ни слова. Мне кажется, что он что-то скрывает от меня, и я продолжаю говорить – но уже о Юлии, надеясь вызвать его интерес: «Я знаю, она не обманывает меня, но, видишь ли, она стыдится именно того, что ей нечего
– Это ты – её?
– Что – её? – не понимаю я.
– Она тоже заставала тебя выложиться. За это ты её убил?
Я ловлю себя на страшном движении: я поворачиваюсь к нему, готовлюсь ударить его, то есть вот-вот погибну, ведь в руках у Ксанфа заряженный автомат, штык-нож острием чуть ли не упирается мне в грудь. Однако мой гнев мгновенно расплавляется обидой. Я несу какую-то несусветчину: что с детства привык ходить в козлах отпущения, что Юлия первый человек в моей жизни, который не обвиняет меня ни в чем, но при этом все-таки не любит меня, что и Бет не любила, но, допуская до себя, умудрялась ставить мне в вину даже размер моей обуви…
– Сволочь ты, – равнодушно говорит Ксанф, барабаня пальцами по автомату. – Сволочь и размазня. Поехали.
Я шарю под рулем в поисках ключа зажигания, беру руль и, словно испытывая на прочность, тяну его на себя. Что-то протяжно скрипит. Тут я спохватываюсь: да кто предъявляет мне обвинение? Вооруженный подонок, насиловавший вместе с другими вооруженными подонками беззащитных пленниц?
– Поехали, – повторяет Ксанф.
Я задыхаюсь от возмущения:
– Кажется, теперь все ясно… Юлия… она с тобой еще и не говорила…
– Чего? – оборачивается Ксанф.
– А того же… что и с полковником… и с Ромео, со всеми!.. Вот вы где у нее! – Я хлопаю себя по карману. – Можешь убить меня, но ты ничем не лучше их всех! Да интересно, с чего вы взяли, что если убьете меня, то получите ее? Черта с два! Вы никогда не получите ее! Вы это прекрасно знаете и вам не остается ничего другого как мстить – мне! Ну давай, стреляй!
– А ты думаешь, застрелить – самое страшное? – интересуется Ксанф.
Я, не соображая, опять начинаю искать ключ зажигания, и тут, без размаха, со страшной силой он бьет меня по лицу. На мгновение я чувствую, что лицо мое становится огромной стеной, я даже уверен, что этот дурак расшиб себе руку. Мне кажется, что дождь идет не сверху, а сбоку, и неизвестно почему я заключаю, что недоразумение это связано с прохождением где-то неподалеку железнодорожного состава. Ксанф бьет меня снова, и я, уже не думая о том, что он вооружен, наваливаюсь на него и пытаюсь душить. Мы падаем из машины в грязь. Драка наша продолжительна, бессловесна и безобразна. В конце концов у Ксанфа оказывается разорванной гимнастерка – в глубокой прорехе, точно собака в конуре, прячется жалкая худая грудь с выпирающими ребрами и розовой лужицей шрама возле ключицы. Все это я вижу очень ясно и в то же время отстраненно, так, словно рассматриваю с высоты некую местность. На лице у Ксанфа вода – дождь или слезы, не разберешь. Но с этой секунды он побежден. Я забираю оружие, бью его прикладом в живот и возвращаюсь за руль. Неподалеку от нас с грохотом и свистом пролетает вертолет. Ксанф откашливается и просит, чтобы я не оставлял его здесь. Я разрешаю ему сесть в машину. Мы снова едем.
На меня помалу нападает нервный смех: я понимаю, что рассказ о несчастных пленницах и гранатах – вранье от первого до последнего слова. Плюясь кровью, я объявляю Ксанфу о своем открытии. Склонившись, он молча держится за живот. Я не вижу его лица. На повороте к караульному помещению он просит, чтобы я притормозил и вернул ему автомат. Я останавливаю машину и нерешительно качаю головой. Ксанф говорит, что они не остановятся и в таком случае ему может понадобиться автомат.
– Кто – они? – интересуюсь я.
– Эта кукла, – мнется Ксанф, – которую привез тот, в тире, для эксперимента… ну, этот следователь… ребят она только распалила… Я ж тебя зачем просил сказать им тогда…
– Какая кукла?
– Для следственного эксперимента… он у кого-то из генералов одолжил… и не кукла это, баба резиновая…
– Постой, так значит – в грузовике кукла? – восклицаю я.
Ксанф выходит из машины. Я беру автомат, проверяю, нет ли патрона в патроннике, отсоединяю магазин и бросаю его на обочину. Затем, хорошенько размахнувшись, забрасываю в другую сторону автомат, включаю скорость и нажимаю на газ с такой силой, что первое время колеса прокручиваются на мокром бетоне. В багажнике гремит пустая канистра. Я оглядываюсь. Ксанф стоит на прежнем месте. Тщедушная его фигурка затирается тьмой и дождем. «…И когда он все-таки остается в яме…» – вертятся у меня в голове слова Профессора.
Подъезжая к самолетной стоянке, я вижу, что какой-то большой самолет, взметая позади себя снопы воды, выруливает в направлении взлетной полосы, но еще не сознаю, что это наш – мой — самолет. Слава богу, он тотчас притормаживает и рев турбин приглушается. Из грузового люка показывается трап. Я бросаю джип и очертя голову бегу к трапу. Однако меня опережает караульная машина. Ее, ослепленный прожекторами под крылом, я замечаю слишком поздно. Падает задний борт, на бетонку беззвучно сыплются солдаты. После неясной и яростной возни в кузове в их воздетые руки ползут два гроба – один знакомый мне, из полированного дуба, другой цинковый, заколоченный в деревянную тару. Гробы эти тащат к самолету и заносят в люк. Расталкивая солдат, я взбегаю по трапу, кричу, чтоб подождали, и успеваю в последнее мгновенье: бортмеханик не слышит моего голоса и выглядывает из люка только потому, что не может поднять трап. Юлию я нахожу преспокойно спящей в нашем отсеке – ну, может быть, не спящей, лица ее не видать, она лежит отвернувшись к стене, – и от ужаса перед мыслью о том, что было бы, опоздай я хоть на чуть-чуть, о том, почему она не искала меня, почему не ждала, я даже боюсь ее будить. Затем, когда самолет набирает высоту и, трясясь, по огромной дуге уходит от похожего на расплющенную рождественскую елку аэродрома, я разглядываю внизу крохотную точку пожара. Горит – я совершенно в этом уверен – вагон караульного помещения. Я думаю, как можно было уснуть после всего случившегося, да и что, собственно, случилось, если все-таки после этого можно было уснуть, и во всем этом мне открывается такая постыдная, такая отвратительная правда наших отношений, что я, будто вспоминая о главном, перебиваюсь на мысли о Ксанфе – я думаю о том, остался ли его автомат пригоден к стрельбе после того как я бросил его в грязь, о том, что, успокаивая дружков, он мог погибнуть и что поджог караульного помещения, конечно, его рук дело. И уж совсем ни к чему в уме треплется какой-то невероятный обычай древности: женихи невесты, сколько бы их ни было, клялись оберегать честь ее будущего супруга. Какого черта?
Я часто видел: чем больше люди знают друг друга, чем дольше живут вместе, тем меньше между ними каких-то больших, хороших вещей, но тем чаще вклиниваются ничтожные и непроходимые мелочи, в которых, точно в осколках зеркала на полу, они способны видеть только каждый самого себя.
Когда Юлия рассказала, как ее заставляли посмотреть в гроб, я подумал именно об этом: что я долгое время вижу не ее, а свое собственное раздробленное отражение. Сказать по правде, я испугался. Я понял, на каком огромном расстоянии друг от друга мы жили все это время.
Однако почему она решила, что я не должен ничего знать об истинной подоплеке Проекта? Не доверяла мне? В таком случае спасенье ее больше походило на спасение дорогого и безмозглого реквизита, на предательство. Или, быть может, лишь при условии, что я не буду ни о чем догадываться, полковник соглашался спасать нас обоих? А что, если все куда смешней: что, если она спасала и полковника тоже? Он-то понимал, что тоже нуждается в спасении?
Я спросил у нее, что у нас с кислородом.
Юлия вытерла слезы и посмотрела на индикатор двуокиси углерода. Лампочка индикатора не горела.
– Кончался.
– Кислород – кончался?
– Последняя шашка…
Я выпустил кислородную маску из руки. В невесомости рифленый шланг развернулся. Маска, напоминавшая изуродованный череп на голом позвоночнике, уперлась в стенку холодильника.
– Ты это так шутишь?
Она молча смотрела в иллюминатор. Я проследил направление ее взгляда, и понял, что она смотрит в иллюминатор. В бронированном стекле отражалась часть стены холодильника. Юлия хотела сказать что-то еще, но тут, задохнувшись, как от удара в солнечное сплетение, я стал отчаянно, помраченно – будто от этого сейчас зависела моя жизнь – пробираться к иллюминатору. Меня тотчас закрутило, понесло, и несколько секунд я барахтался в невесомости, точно рыба в сети…