Дарт Вейдер. Ученик Дарта Сидиуса
Шрифт:
Он вёл себя. Сконтактировавшее с ним сознание, более жёсткое, чем все, знакомые ему до сих пор, как будто в нём растворилось. Он не чувствовал чужеродность. Он был один, един, и при этом в нём оказались такие способности и силы, которые раньше были ему не знакомы. Повышенная чуткость. Безошибочное определение путей. Какая-то совершенно невероятная способность отделять иллюзию от реальности. При том, что вся реальность состояла из какой-то клятой энергетики, не известной ему и на десять процентов.
Тем не менее, он шёл. Передвигался. Всё не то. Перемещался по трассе. Которая была похуже, чем какой-нибудь околокомпьютерный ходилка-дурдом. Его несколько раз чуть не прихлопывало.
Оби-Ван Кеноби.
Это был хороший голос. Реальный. Жёсткое, упругое, на сто процентов ощутимое сознание. Оттуда. Он и не рассуждал, когда представился шанс. Рассуждать было не о чем. Второго такого не будет.
Он почти задыхался. Так можно сказать. Его мотало по этой прыгающей и пульсирующей трассе, наверно, вечность. Всё равно времени тут не было. Любое мгновение можно растянуть так…
Рывок. Ещё рывок. Ещё.
Что же. Если понадобится, он будет прорываться вечность. Сквозь сдавленный жар. Сквозь неощутимые энергетические потоки…
Сюда нельзя!
Но вопреки рассудку он бросился именно туда, о чём вся интуиция кричала: не сметь!
Веретеном вгрызлась в сознание реальность. Сознание расплюнулось на брызги, разлетелось в разные стороны, на мгновенье он сам в миллионах кусков распадался и пропадал вдали…
Нет. Обратно. Боль была неимоверной. Оказалось, преодолеть силу энергетического распада есть заходящийся в чёрном бреду крик. Не существовать в этот момент легче…
Нет. Обратно. Сквозь чёрную боль. Сквозь искорёженное зеркало вывернутого энергетического сгустка. Вселенная стремится к равновесию. Покою. Смерти. Ты не должен существовать…
Буду.
Существование — страдание.
Буду.
Тебя же уничтожает от боли.
Буду.
Тебе нужен твой вечный, обморочный, но так и не сваливающийся в обморок крик?
Буду.
Знаешь, что такое порог боли?
Знаю.
И тут он вывалился куда-то. Задохнувшийся от крика. Который судорогой перекрутил его тело. Выплюнуло. Мордой о твёрдое. Боль. Отдалось в голове. В теле. По рукам о поверхность — электрический разряд…
Он лежал и дышал. Его тошнило. И всё болело. Ни одна жилка не могла не кричать. Как будто только что выпустили из усовершенствованной, суперсовременной машины пыток. В голове отдавался багровый колокол тошноты и боли. Сотрясение мозга, решил он. Сотрясение мозга?
Он открыл глаза. Глаза. Он скосил взгляд на руки. Руки. Он оглядел перекорченное тело. Тело. А потом он взглянул в паточно-голубенькие, будто нарисованные небеса.
А ведь я прошёл трассу.
Мара
Мара великолепно умела лгать. Всегда, всю жизнь. На зелёном глазу и так, что окружающие безусловно верили в ложь, как в единственно возможную правду. Для этого ей не надо было притворяться. Вживаться, входить в какое-то состояние. Убеждать себя в реальности того, что говорит. Она лгала как дышала. Щелчок перехода от того, что было к тому, что она говорит, если и существовал, то проходил для неё незамеченным.
Она лгала настолько прямо и честно, что верилось в её ложь. И для таких долгие годы любая правда, которая не соответствовала её лжи, была ложью.
Может, это получилось из-за того, что в ней уживались разом прямота и презрение к людям? Презрение, которое брало начало от презрения к родителям, в которое преобразовалась боль. Глупые, недалёкие люди, из лучших побуждений чуть не перечеркнувшие её жизнь. Светлые и добрые идиоты.
Учитель не одобрял такого её определения. Он считал, что оно слишком эмоционально и не отражает реальности происходящего.
— Добрые
— Тогда кто такие светлые? — упрямо спросила десятилетняя девчонка.
Учитель усмехнулся:
— Ты считаешь, это поддаётся определению? Я могу определить учение. Идеологию. Систему. Но я никогда не смогу определить человека. Нет светлых живых существ. Нет тёмных. Все в крапинку. Но кто-то тебе ближе, кто-то дальше. Чем больше отдалённость, тем больше это воспринимается как зло. Не заморачивай себя философией.
— А как же свет и тьма?
Палпатин долго смеялся.
— Вот и настал черёд детских ситховских сказок, — весело сказал он. — Обычные дети про волшебников читают или добрых героев — а ситхята про свет и тьму.
Она презрительно фыркнула. Она-то казалась себе самой такой сильной, такой взрослой. Ещё бы! Преодолела всё то, чем её напичкали родители. Может выдержать прямой бой в течение трёх часов. Не сбить дыхание, не пожаловаться на синяки и ожоги. Вообще научилась игнорировать боль. И начала читать запоем толстые взрослые книги из библиотеки учителя. Сколько раз Палпатин находил её, сидящую буквально под полкой, с раскрасневшимися щеками, с головой ушедшую в какой-то толстенный талмуд на гладкой бумаге. Талмуд, в котором шло описание битв и боёв, тёмных методик, древних техник. А главное — поэзия. В десять лет она стала глотать стихи, как леденцы, не прожёвывая — что жевать? Только ощущала их стеклянистый вкус на языке и гортани. Если она чего-то не понимала в трактатах — то стихи понимать и не надо было. Они действовали как ожог в бою, только изнутри. Ожог, глоток чистого пламени, который переворачивал болью и восторгом. Я буду такой же! Такой же, как они! Все они, эти давно умершие, но такие живые, горячие, совершенно реальные — в отличие от застылого света недавних джедаев. Тьфу! Чего там интересного. Враги и враги. Достаточно посмотреть, что они сделали со своими врагами. С тем же мастером Вейдером. У! Сами убогие, и всё настоящее уничтожают. Из зависти, что ли?
Когда она выплёскивала на учителя свой детский максимализм, тот только пожимал плечами.
— Джедаи, детка, как организация — явление пугающее. Но не однозначное. Более чем не однозначное. А уж джедаи как отдельные существа… — он вздыхал. — Там было много всякого. В том числе и трагедий. Детей брали с рождения. Каково вырасти, быть воспитанным искусными психологами и учителями в убеждении о единственно правильной дороге. Жить и верить в это лет двадцать-сорок… Не верить, этим жить. А потом… Иногда бывало и это «потом». Может, лучше б и не было. Когда что-то случалось. И джедаи становились живыми существами с кусками живой плоти в груди. И эта плоть билась и болела. Не ненавидь их, детка. Ненавидеть не виновного в своей мутации мутанта — мерзко и недостойно.